20 апреля 2012.
***
Пустые дни, сколько ни смотри в окно. Читать все труднее и труднее, писать - почти невозможно, велико противление внутреннее и телесное, спать - нельзя, остается только помнить наизусть - меньшее - и думать над этим. Утешает только то, что кошка ласкова, говорит и сvотрит виноградовыми глазами, юлит и ерзает, укладывается и сворачивается, лапами и хвостом обматывает. Да и от дней - мало, днями я называю минуты в электричке и метро, время принадлежности себе и неприкосновенности собственного состояния, время свободы глаза. Как это хорошо - даже в толпе.
Вода в канале темнеет, мнёт лед. Мне всегда удивительна разноуровневая вода, эта система емкостей: можно выйти, можно, есть надежда, даже если вода здесь высохнет и иссякнет, она будет там, дальше, в следующем! "И ударила в бубен пророчица Мириам, и морские валы, с грохотом вновь сойдясь..." (М.Б). Как это напоминает и борьбу за Исход, Моисеевы поднятые руки, море Чермное, бедных египтян с их конями...
Появились первые россыпи цветков мать-и-мачехи - возле рельсов, там, где над щебнем на нанесенном слое земли бугристо и влажно растет мох. Из-под снега вышли потерянные зимой детские игрушки.
В детстве еще у меня была баржа - то есть походы на Москву-реку ( я говорила: "Москва-реку" - не склоняя), где под мостом эта баржа хлюпала и медленно тонула, оцарапывая бортом берег. Там под мостом действительно был вечный плеск и шум, всхлипывание воды и наглотавшихся ее внутренностей лодки, вздохи гнущегося железа, толчки листов жести, как будто кто прыгал по ним. Обычная такая баржа, на каких перевозят песок. Папа брал в этих походы меня и моего дружка детства Серёжку, нашего соседа, мы скакали впереди папы по пыльной дорожке, топали вниз к реке. На баржу эту залезали все вместе, и папа ходил с нами по ржавому железу, которое могло уйти под воду, из которого (особенно у бортов) медленно прорстала трава, длинная колышащаяся пастушья сумка. Ржавое железо всхрипывало и кренилось, и папа велел нам выходить на берег. Внутрь мы никогда, ни разу не спускались. А потом однажды баржа исчезла: может - увели, может - утонула. Я тогда ее воспринимала как одушевленное существо, может, из-за звуков, слышимых как звуки речи, и вздрагиваний ее.
Еще на Москве-реке ("Москва-реке") можно было найти электроды, обколоть с них покрытие, заточить о бордюр и получить дротик. Еще лучше дротик делался из гвоздя, шарика пластилина и подобранных голубиных перьев. Как много вообще было голубиных перьев в моем детстве, оказывается. Сейчас не вижу ни одного.
Однажды с папой вдвоем мы заблудились там, в окрестностях Москвы-реки. Шли через заброшенные пространства с кривыми яблонями и болотной травой (яблоки есть было страшно - заколдованные! - но они оказались сладчайшими), протянутыми плетьми кустов малины среди кочек, облепиховыми кустами, потом начались совсем сталкерские пейзажи: неогражденные ангары завода, стоящие пустые и поваленные на бок цистерны, сияющие белым алюминием. Короче, мы заблудились. Темнело, и мы вышли к какому-то двору, огражденному забором-колышками, потемневшему от болотной накипи, лишайниковых плетей желтому дому, возле которого паслась привязанная к колышку белая коза, кто-то чинил мотоцикл. Это был цыганский табор, парень у мотоцикла нас заметил и подошел (красивейший, точеное оливковое лицо, волосы каштановые и вьющиеся), вскоре к нам вышли еще мужчины, судя по всему, по шелковым ярким рубашкам, они еще и выступали. Они вышли нас встречать. Узнав, что мы заблудились, парень шагнул к углу дома, к какой-то калиточке и открыл ее нам. Мы поблагодарили и вышли в нее - и вскоре оказались на шоссе, возле остановки автобуса (какое-то "Голубево"?), и вскоре он пришел, уже в темноте, уже под звездами мы поехали домой, сморенные теплом и желтым внутренним автобусным светом. Скоро мы приехали к поликлинике, микрорайон Южный - и пошли пешком домой, уже ночью.
В общем, это совсем сказочный эпизод: сказочный табор в неизвестном месте, на болоте, сказочный цыган, калитка. Место из тех, которые не следует искать, чтобы найти, - не найдешь. В общем, я их помню: облепиху и повалившуюся на бок цистерну, дом в зеленой плесени, козу на колышке, мотоцикл и цыган в шелковых рубашках. Тот парень, отворивший калитку, мог бы стать моей первой детской любовью, если бы не собака Люся со щенками. И не игрушечный пес Тяпа. И не книжки. Но он-то - совсем из книжки, он-то - совсем наша с папой сказка!
***
Днем на улице светло и пыльно, холодно и цветочный ветер, я легко включаюсь в хаос разговоров, как в воробьиное чириканье.
А сейчас, в 12-ом часу, влажно, оттого так размыт свет наверху, так туманен. Прохожу под деревом, и капли с него падают в воду так глубоко, как будто создают акустический подводный бокал, так гулко, клаустофобично. Неудивительно, что город представляется мне иногда раковиной, но удивительно было пару дней назад себя почувствовать двустворчатой ракушкой, вынесенной волной на остовной берег.
Ну вот и дождь пошел. Трава на футбольном поле (оно же каток) удивительно зелена, в темноте пугающе. Жалко рюкзак. Я месяцами таскаю в нем книги. Чтобы понять - познать - стихотворения, их надо таскать с собой, носить в себе. Тогда, может быть, одно... несколько... из всей книги. Жаль.
Вот сейчас я помню, а раньше и не видела и как будто не особенно знала это как собственное знание. У бабушки были иконы, они стояли в книжной полке, перед альбомами Фернана Леже, Матисса и Делакруа, перед романами (альбомы - папины, романы - мамы). Одна - алюминиевая пластинка, и я забиралась на кресло, тянулась к ней, чтобы среди блеска алюминиевых складок попытаться разглядеть лица - но не преуспевала никогда: я забывала их - и сейчас не помню. Прошло много лет. Недавно в ящике серванта я увидела иконы: нет, не ту, а две деревянных маленьких дощечки, со стертыми лицами. И мне стало грустно смотреть. То, что никогда не угадать, никогда не понять. Я почти уверена, что этих икон я больше не увижу, даже если перерою все ящики, салатницу в серванте, под крышкой которой лежали ваниль в пакетике и очки, домик из кварца, в котором раньше было пусто, а теперь - бабушкина цепочка от креста, сам крестик, когда-то с зеленой эмалью, а теперь выцветшей в желтизну. Я помню его на шее у бабушки, помню еще, что на плече у нее были четыре точки - так детям отмечали группу крови, татуировкой, бубушка родилась в начале того века. В общем, я спрятала глаза: тогда не видела, теперь не увижу. Это довольно грустное воспоминание.
Я пришла домой, кошка-улиточка сразу развернулась мне навстречу, попросила погладить.
***
***
Пустые дни, сколько ни смотри в окно. Читать все труднее и труднее, писать - почти невозможно, велико противление внутреннее и телесное, спать - нельзя, остается только помнить наизусть - меньшее - и думать над этим. Утешает только то, что кошка ласкова, говорит и сvотрит виноградовыми глазами, юлит и ерзает, укладывается и сворачивается, лапами и хвостом обматывает. Да и от дней - мало, днями я называю минуты в электричке и метро, время принадлежности себе и неприкосновенности собственного состояния, время свободы глаза. Как это хорошо - даже в толпе.
Вода в канале темнеет, мнёт лед. Мне всегда удивительна разноуровневая вода, эта система емкостей: можно выйти, можно, есть надежда, даже если вода здесь высохнет и иссякнет, она будет там, дальше, в следующем! "И ударила в бубен пророчица Мириам, и морские валы, с грохотом вновь сойдясь..." (М.Б). Как это напоминает и борьбу за Исход, Моисеевы поднятые руки, море Чермное, бедных египтян с их конями...
Появились первые россыпи цветков мать-и-мачехи - возле рельсов, там, где над щебнем на нанесенном слое земли бугристо и влажно растет мох. Из-под снега вышли потерянные зимой детские игрушки.
В детстве еще у меня была баржа - то есть походы на Москву-реку ( я говорила: "Москва-реку" - не склоняя), где под мостом эта баржа хлюпала и медленно тонула, оцарапывая бортом берег. Там под мостом действительно был вечный плеск и шум, всхлипывание воды и наглотавшихся ее внутренностей лодки, вздохи гнущегося железа, толчки листов жести, как будто кто прыгал по ним. Обычная такая баржа, на каких перевозят песок. Папа брал в этих походы меня и моего дружка детства Серёжку, нашего соседа, мы скакали впереди папы по пыльной дорожке, топали вниз к реке. На баржу эту залезали все вместе, и папа ходил с нами по ржавому железу, которое могло уйти под воду, из которого (особенно у бортов) медленно прорстала трава, длинная колышащаяся пастушья сумка. Ржавое железо всхрипывало и кренилось, и папа велел нам выходить на берег. Внутрь мы никогда, ни разу не спускались. А потом однажды баржа исчезла: может - увели, может - утонула. Я тогда ее воспринимала как одушевленное существо, может, из-за звуков, слышимых как звуки речи, и вздрагиваний ее.
Еще на Москве-реке ("Москва-реке") можно было найти электроды, обколоть с них покрытие, заточить о бордюр и получить дротик. Еще лучше дротик делался из гвоздя, шарика пластилина и подобранных голубиных перьев. Как много вообще было голубиных перьев в моем детстве, оказывается. Сейчас не вижу ни одного.
Однажды с папой вдвоем мы заблудились там, в окрестностях Москвы-реки. Шли через заброшенные пространства с кривыми яблонями и болотной травой (яблоки есть было страшно - заколдованные! - но они оказались сладчайшими), протянутыми плетьми кустов малины среди кочек, облепиховыми кустами, потом начались совсем сталкерские пейзажи: неогражденные ангары завода, стоящие пустые и поваленные на бок цистерны, сияющие белым алюминием. Короче, мы заблудились. Темнело, и мы вышли к какому-то двору, огражденному забором-колышками, потемневшему от болотной накипи, лишайниковых плетей желтому дому, возле которого паслась привязанная к колышку белая коза, кто-то чинил мотоцикл. Это был цыганский табор, парень у мотоцикла нас заметил и подошел (красивейший, точеное оливковое лицо, волосы каштановые и вьющиеся), вскоре к нам вышли еще мужчины, судя по всему, по шелковым ярким рубашкам, они еще и выступали. Они вышли нас встречать. Узнав, что мы заблудились, парень шагнул к углу дома, к какой-то калиточке и открыл ее нам. Мы поблагодарили и вышли в нее - и вскоре оказались на шоссе, возле остановки автобуса (какое-то "Голубево"?), и вскоре он пришел, уже в темноте, уже под звездами мы поехали домой, сморенные теплом и желтым внутренним автобусным светом. Скоро мы приехали к поликлинике, микрорайон Южный - и пошли пешком домой, уже ночью.
В общем, это совсем сказочный эпизод: сказочный табор в неизвестном месте, на болоте, сказочный цыган, калитка. Место из тех, которые не следует искать, чтобы найти, - не найдешь. В общем, я их помню: облепиху и повалившуюся на бок цистерну, дом в зеленой плесени, козу на колышке, мотоцикл и цыган в шелковых рубашках. Тот парень, отворивший калитку, мог бы стать моей первой детской любовью, если бы не собака Люся со щенками. И не игрушечный пес Тяпа. И не книжки. Но он-то - совсем из книжки, он-то - совсем наша с папой сказка!
***
Днем на улице светло и пыльно, холодно и цветочный ветер, я легко включаюсь в хаос разговоров, как в воробьиное чириканье.
А сейчас, в 12-ом часу, влажно, оттого так размыт свет наверху, так туманен. Прохожу под деревом, и капли с него падают в воду так глубоко, как будто создают акустический подводный бокал, так гулко, клаустофобично. Неудивительно, что город представляется мне иногда раковиной, но удивительно было пару дней назад себя почувствовать двустворчатой ракушкой, вынесенной волной на остовной берег.
Ну вот и дождь пошел. Трава на футбольном поле (оно же каток) удивительно зелена, в темноте пугающе. Жалко рюкзак. Я месяцами таскаю в нем книги. Чтобы понять - познать - стихотворения, их надо таскать с собой, носить в себе. Тогда, может быть, одно... несколько... из всей книги. Жаль.
Вот сейчас я помню, а раньше и не видела и как будто не особенно знала это как собственное знание. У бабушки были иконы, они стояли в книжной полке, перед альбомами Фернана Леже, Матисса и Делакруа, перед романами (альбомы - папины, романы - мамы). Одна - алюминиевая пластинка, и я забиралась на кресло, тянулась к ней, чтобы среди блеска алюминиевых складок попытаться разглядеть лица - но не преуспевала никогда: я забывала их - и сейчас не помню. Прошло много лет. Недавно в ящике серванта я увидела иконы: нет, не ту, а две деревянных маленьких дощечки, со стертыми лицами. И мне стало грустно смотреть. То, что никогда не угадать, никогда не понять. Я почти уверена, что этих икон я больше не увижу, даже если перерою все ящики, салатницу в серванте, под крышкой которой лежали ваниль в пакетике и очки, домик из кварца, в котором раньше было пусто, а теперь - бабушкина цепочка от креста, сам крестик, когда-то с зеленой эмалью, а теперь выцветшей в желтизну. Я помню его на шее у бабушки, помню еще, что на плече у нее были четыре точки - так детям отмечали группу крови, татуировкой, бубушка родилась в начале того века. В общем, я спрятала глаза: тогда не видела, теперь не увижу. Это довольно грустное воспоминание.
Я пришла домой, кошка-улиточка сразу развернулась мне навстречу, попросила погладить.
***