shlomith_mirka: (Default)
Хазария

Нет смысла искать последовательности в моем рассказе…
Иосиф Бродский.

-------


Не вписывающаяся в глаз европейца дикая, холмистая, просеянная пылью и полынью - местность, перспектива? Ландшафт? Любое из этих слов не уместно. Невозможность вмещения глазом всей протяженности, где ты находишься, невозможность поместить ее внутрь всю так, как вещь помещается в коробке, стеклышко в калейдоскопе. Это непрерывное и непредсказуемое изменение – подъемы, спуски, холмы, трещины земли – и невозможность точно определить даже ту единственную точку, из которой ты смотришь.
Вот когда понимаешь, что в буддийской философии снятие субъект-объектной дихотомии может быть только практическим. Перестаешь быть чем-то отдельным от места. Или, может быть, это просто я быстро привыкаю жить, не обживая его вещами, в любом географически названном месте.
Даже в городе я настолько казалась сама себе наблюдателем, что изумлялась, натолкнись на меня кто-то в толпе. Привыкла к собственной прозрачности для людей.
Здесь это одичание стало нормой и формой.

Гряда холмов длинная, извилистая, как ящер, сбрасывающий с себя кожу хвойного соснового леса. Там, где не успели распахать, там, где не вырос южный лес - переплетенные и перевитые колючки, - там осталась степь: с ума сводящий запах синей полыни, испаряющей сок на солнце, стрекот цикад и стон птиц: "Ку-ку-шку! Ку-ку-шку!" Песчаные холмы, покрытые дерном - нога не скользит, когда по ним на скорости хорошего бега спускаешься вниз. И речка. По дороге к ней - грушевое дерево, и под ним винно пахнет плодами.
На холмы я взбиралась трижды. Один раз - ночью, завернувшись изначально в куртку и даже накинув спальник, нарезала круги по одному холму над хутором Крымским, по дороге их разматывая. По мере наступления рассвета. А до этого – шла по темной улице на огни, сопровождаемая собаками, ожидавшими меня у каждого редкого фонаря. Почти бежала, шумно, гремя и шипя, злее и ядовитее всех местных змей, по мокрой траве. Роса еще? Уже дождь? Гремя и шипя своей обидой, неустроенностью, пока они не прошли. Всех змей распугала: с шепотом и шорохом расползлись, с осуждающим свистом.
После дождя трава еще была сырой. Светало. Замаячила вдалеке церковь - единственная здесь архитектурная доминанта. Холмы, холмы. Я плохо ориентируюсь среди однообразных построек, тем более не запоминаю дорогу, когда иду с кем-то: доверяюсь всецело, и глаз настраивается просто впускать в себя предметы и пейзажи, а не искать меток. При этом я никогда не теряюсь в лесу или у реки. При этом - неутомимый ходок. Поэтому по просыпающемуся хутору я кружила долго, встречая коров, собак и женщин, прежде чем нашла палаточный лагерь и заброшенную школу. Стало уже совсем светло. Лагерь проснулся.
Второй раз - мы далеко ушли по гряде, смотрели вниз, на кривенькие сосенки, налево-направо, отслеживали перемены цвета травы. Это место напоминало другие холмы и поля, видевшие другие войны. Мы оглядывались и мысленно расставляли полки. Ерик Северского Донца, болотце, сухая змеиная шкурка, песчаный карьер - пробитая в гряде дорога - и мы спустились.
Третий раз - почти ночью. Стремительно темнело, и мы почти бежали. Вверх. Едва успев посмотреть на хутор сверху, на редкие огни - вниз скачками и пряжками. Я так бегала по крымским горам. Скользя по песку, позволяя себе пролететь вниз, до следующего холмика травы. Нас встретили собаки лаем из-за заборов. Талия, так быстро поднимавшаяся и спускавшаяся - и не вымотанная этим бегом, передразнивала собак.
С Талией мы ходили по берегу Донца – так далеко, насколько позволяло включившееся ratio: вернуться до темноты. А небо темнело, а я все чаще поднимала голову. Даже не высушенные солнцем травы – колючие. И даже колючие кустарники, жесткие, свернутые в коричневые свитки листья – красивы. Соцветия – белые утыканные иглами шары, плавающие в синем воздухе, листья – как труд рук искусного кузнеца: то ли украшение на оружие, то ли само оружие, замаскированное под украшение. Любые два выросшие рядом кустарника могут сделать путь непроходимым. Вот он, финал романа о Тристане и Изольде – в южнорусском исполнении. Прожженные метки солнца на стареющих листьях – здесь долгое лето, а осень внезапна. Недонесенный гонцом свиток.

В станице Раздорской вышли на берег Дона. Полная противоположность: пески без конца и края, серое полотнище воды, ветер, и запах почти морской. Щекочующие кожу песчинки в ветре. Проходящие мимо корабли.

Сам раскоп - тяжелая работа, летает пыль, ворочаешь кубометры земли или, скорчившись, сидишь в яме, выбирая рыбьи чешуйки - остатки трапезы века 7-8. “Пили вино, колотили византийские амфоры”.
Змеи к нам приходили. Одна метнулась почти у меня из под ног, когда я шла от реки - вечером, босая по пыльной дорожке. Я ей обрадовалась - ведь мы разошлись миром. А еще был уж в самой реке, он охотился на лягушек: поднялся над водой, сверкнул черной длинной искрой. Как раз в том месте, где я собиралась купаться. Напарник и партнер, скривившись, сказал: "Подожди..." Вот мы и дождались - ужа.
Еще - я побывала кухонной ведьмой. Дежурство по лагерю - накормить завтраком, обедом и ужином 35 человек - это 17 часов пляски вокруг печи, раскалившейся градусов до 50. Вовне – от 35 до 43. Чувствуешь себя приговоренным козликом: и прыгаешь, и скачешь, и даже никогда не плачешь. И особенно невероятно было вместе с ларом этих мест Женей Зильберштейном, вбежавшим внутрь на знакомую мелодию, вспоминать латинский гимн паломников - "Stella splendens" - "Звезда, сияющая на вершине горы в закатных сумерках..." Так они называли Деву Марию. Женя - студент-историк и археолог, программист - был кухарем, хранителем и гением сего места. Он бегал, обжигался, не ел-не спал-не пил, всех любил, но кричал на мух: "Пошла вон!!!" Он только на мух кричал, любитель и знаток живых тварей, кошек, змей и арахноидов. Кухня звенела от страшного вопля, я прибегала.
Я его видела просто Франциском Ассизским, девочку Кристину (спасшую нас от героической гибели в печи) - Кларой Ассизской. А юношу Сильвестра - ну так получилось, из другого места-времени - Танкредом Тарентским: за импульсивность и непримиримость, а еще за открытость и рыцарскую щедрость души.
Встречали шабат: в темноте, со свечами, каплей вина на человека, с Анатолием Воробьевым, зачитывающим на иврите благословения на хлеб и вино, с нашими болгарами, с нашими профессорами.
Мир действительно наступил.
В небольшой части пространства, на недолгое время.

Наши палатки стояли под протянувшим далеко свои ветки каштаном. В последний поздний вечер, перед нашим отъездом, мы говорили под этим каштаном, приходили и уходили, оставляли здесь свои слова, пили кофе, отстранялись от пламени горелки, отшатывались – а потом и вовсе поднимались и исчезали в темноте. Уходили, унося с собой металлическую кружку с чем-то еще не остывшим, и расплескивалась не эта темная влага, не ночь из глаз, а плескалось и тонуло и теплело что-то иное, рыбка в реберной клетке. В какую-то секунду уходящий человек с горячим расплавом в руке - в кружке уносил свое сердце. Утром ведь не успеешь проститься, как всегда, особенно с теми, с кем хочешь. Я постелила спальник на траве, чтобы отложить необходимость уходить в палатку и спать, но сил держаться на ногах уже не было. Я слушала и с земли смотрела на звезды - как будто линии между ними прочерчены, такие слепящие - и на черные листья каштана. А глаза у моих друзей в темноте были - кошачье-раскосые, странные, синие, как морские камни, глаза. А ведь при свете – все разные… Кто-то рассказывал - и речь уже была сбивчивой - что-то уже становящееся важным. Оставлял это здесь. Когда говоришь о себе, ведь редко говоришь это кому-то. Просто ночному небу рассказывал, последнему ночному небу там и с нами.

-------------------
shlomith_mirka: (Default)
Хазария

Нет смысла искать последовательности в моем рассказе…
Иосиф Бродский.

-------


Не вписывающаяся в глаз европейца дикая, холмистая, просеянная пылью и полынью - местность, перспектива? Ландшафт? Любое из этих слов не уместно. Невозможность вмещения глазом всей протяженности, где ты находишься, невозможность поместить ее внутрь всю так, как вещь помещается в коробке, стеклышко в калейдоскопе. Это непрерывное и непредсказуемое изменение – подъемы, спуски, холмы, трещины земли – и невозможность точно определить даже ту единственную точку, из которой ты смотришь.
Вот когда понимаешь, что в буддийской философии снятие субъект-объектной дихотомии может быть только практическим. Перестаешь быть чем-то отдельным от места. Или, может быть, это просто я быстро привыкаю жить, не обживая его вещами, в любом географически названном месте.
Даже в городе я настолько казалась сама себе наблюдателем, что изумлялась, натолкнись на меня кто-то в толпе. Привыкла к собственной прозрачности для людей.
Здесь это одичание стало нормой и формой.

Гряда холмов длинная, извилистая, как ящер, сбрасывающий с себя кожу хвойного соснового леса. Там, где не успели распахать, там, где не вырос южный лес - переплетенные и перевитые колючки, - там осталась степь: с ума сводящий запах синей полыни, испаряющей сок на солнце, стрекот цикад и стон птиц: "Ку-ку-шку! Ку-ку-шку!" Песчаные холмы, покрытые дерном - нога не скользит, когда по ним на скорости хорошего бега спускаешься вниз. И речка. По дороге к ней - грушевое дерево, и под ним винно пахнет плодами.
На холмы я взбиралась трижды. Один раз - ночью, завернувшись изначально в куртку и даже накинув спальник, нарезала круги по одному холму над хутором Крымским, по дороге их разматывая. По мере наступления рассвета. А до этого – шла по темной улице на огни, сопровождаемая собаками, ожидавшими меня у каждого редкого фонаря. Почти бежала, шумно, гремя и шипя, злее и ядовитее всех местных змей, по мокрой траве. Роса еще? Уже дождь? Гремя и шипя своей обидой, неустроенностью, пока они не прошли. Всех змей распугала: с шепотом и шорохом расползлись, с осуждающим свистом.
После дождя трава еще была сырой. Светало. Замаячила вдалеке церковь - единственная здесь архитектурная доминанта. Холмы, холмы. Я плохо ориентируюсь среди однообразных построек, тем более не запоминаю дорогу, когда иду с кем-то: доверяюсь всецело, и глаз настраивается просто впускать в себя предметы и пейзажи, а не искать меток. При этом я никогда не теряюсь в лесу или у реки. При этом - неутомимый ходок. Поэтому по просыпающемуся хутору я кружила долго, встречая коров, собак и женщин, прежде чем нашла палаточный лагерь и заброшенную школу. Стало уже совсем светло. Лагерь проснулся.
Второй раз - мы далеко ушли по гряде, смотрели вниз, на кривенькие сосенки, налево-направо, отслеживали перемены цвета травы. Это место напоминало другие холмы и поля, видевшие другие войны. Мы оглядывались и мысленно расставляли полки. Ерик Северского Донца, болотце, сухая змеиная шкурка, песчаный карьер - пробитая в гряде дорога - и мы спустились.
Третий раз - почти ночью. Стремительно темнело, и мы почти бежали. Вверх. Едва успев посмотреть на хутор сверху, на редкие огни - вниз скачками и пряжками. Я так бегала по крымским горам. Скользя по песку, позволяя себе пролететь вниз, до следующего холмика травы. Нас встретили собаки лаем из-за заборов. Талия, так быстро поднимавшаяся и спускавшаяся - и не вымотанная этим бегом, передразнивала собак.
С Талией мы ходили по берегу Донца – так далеко, насколько позволяло включившееся ratio: вернуться до темноты. А небо темнело, а я все чаще поднимала голову. Даже не высушенные солнцем травы – колючие. И даже колючие кустарники, жесткие, свернутые в коричневые свитки листья – красивы. Соцветия – белые утыканные иглами шары, плавающие в синем воздухе, листья – как труд рук искусного кузнеца: то ли украшение на оружие, то ли само оружие, замаскированное под украшение. Любые два выросшие рядом кустарника могут сделать путь непроходимым. Вот он, финал романа о Тристане и Изольде – в южнорусском исполнении. Прожженные метки солнца на стареющих листьях – здесь долгое лето, а осень внезапна. Недонесенный гонцом свиток.

В станице Раздорской вышли на берег Дона. Полная противоположность: пески без конца и края, серое полотнище воды, ветер, и запах почти морской. Щекочующие кожу песчинки в ветре. Проходящие мимо корабли.

Сам раскоп - тяжелая работа, летает пыль, ворочаешь кубометры земли или, скорчившись, сидишь в яме, выбирая рыбьи чешуйки - остатки трапезы века 7-8. “Пили вино, колотили византийские амфоры”.
Змеи к нам приходили. Одна метнулась почти у меня из под ног, когда я шла от реки - вечером, босая по пыльной дорожке. Я ей обрадовалась - ведь мы разошлись миром. А еще был уж в самой реке, он охотился на лягушек: поднялся над водой, сверкнул черной длинной искрой. Как раз в том месте, где я собиралась купаться. Напарник и партнер, скривившись, сказал: "Подожди..." Вот мы и дождались - ужа.
Еще - я побывала кухонной ведьмой. Дежурство по лагерю - накормить завтраком, обедом и ужином 35 человек - это 17 часов пляски вокруг печи, раскалившейся градусов до 50. Вовне – от 35 до 43. Чувствуешь себя приговоренным козликом: и прыгаешь, и скачешь, и даже никогда не плачешь. И особенно невероятно было вместе с ларом этих мест Женей Зильберштейном, вбежавшим внутрь на знакомую мелодию, вспоминать латинский гимн паломников - "Stella splendens" - "Звезда, сияющая на вершине горы в закатных сумерках..." Так они называли Деву Марию. Женя - студент-историк и археолог, программист - был кухарем, хранителем и гением сего места. Он бегал, обжигался, не ел-не спал-не пил, всех любил, но кричал на мух: "Пошла вон!!!" Он только на мух кричал, любитель и знаток живых тварей, кошек, змей и арахноидов. Кухня звенела от страшного вопля, я прибегала.
Я его видела просто Франциском Ассизским, девочку Кристину (спасшую нас от героической гибели в печи) - Кларой Ассизской. А юношу Сильвестра - ну так получилось, из другого места-времени - Танкредом Тарентским: за импульсивность и непримиримость, а еще за открытость и рыцарскую щедрость души.
Встречали шабат: в темноте, со свечами, каплей вина на человека, с Анатолием Воробьевым, зачитывающим на иврите благословения на хлеб и вино, с нашими болгарами, с нашими профессорами.
Мир действительно наступил.
В небольшой части пространства, на недолгое время.

Наши палатки стояли под протянувшим далеко свои ветки каштаном. В последний поздний вечер, перед нашим отъездом, мы говорили под этим каштаном, приходили и уходили, оставляли здесь свои слова, пили кофе, отстранялись от пламени горелки, отшатывались – а потом и вовсе поднимались и исчезали в темноте. Уходили, унося с собой металлическую кружку с чем-то еще не остывшим, и расплескивалась не эта темная влага, не ночь из глаз, а плескалось и тонуло и теплело что-то иное, рыбка в реберной клетке. В какую-то секунду уходящий человек с горячим расплавом в руке - в кружке уносил свое сердце. Утром ведь не успеешь проститься, как всегда, особенно с теми, с кем хочешь. Я постелила спальник на траве, чтобы отложить необходимость уходить в палатку и спать, но сил держаться на ногах уже не было. Я слушала и с земли смотрела на звезды - как будто линии между ними прочерчены, такие слепящие - и на черные листья каштана. А глаза у моих друзей в темноте были - кошачье-раскосые, странные, синие, как морские камни, глаза. А ведь при свете – все разные… Кто-то рассказывал - и речь уже была сбивчивой - что-то уже становящееся важным. Оставлял это здесь. Когда говоришь о себе, ведь редко говоришь это кому-то. Просто ночному небу рассказывал, последнему ночному небу там и с нами.

-------------------
shlomith_mirka: (Default)
Хазария

Нет смысла искать последовательности в моем рассказе…
Иосиф Бродский.

-------


Не вписывающаяся в глаз европейца дикая, холмистая, просеянная пылью и полынью - местность, перспектива? Ландшафт? Любое из этих слов не уместно. Невозможность вмещения глазом всей протяженности, где ты находишься, невозможность поместить ее внутрь всю так, как вещь помещается в коробке, стеклышко в калейдоскопе. Это непрерывное и непредсказуемое изменение – подъемы, спуски, холмы, трещины земли – и невозможность точно определить даже ту единственную точку, из которой ты смотришь.
Вот когда понимаешь, что в буддийской философии снятие субъект-объектной дихотомии может быть только практическим. Перестаешь быть чем-то отдельным от места. Или, может быть, это просто я быстро привыкаю жить, не обживая его вещами, в любом географически названном месте.
Даже в городе я настолько казалась сама себе наблюдателем, что изумлялась, натолкнись на меня кто-то в толпе. Привыкла к собственной прозрачности для людей.
Здесь это одичание стало нормой и формой.

Гряда холмов длинная, извилистая, как ящер, сбрасывающий с себя кожу хвойного соснового леса. Там, где не успели распахать, там, где не вырос южный лес - переплетенные и перевитые колючки, - там осталась степь: с ума сводящий запах синей полыни, испаряющей сок на солнце, стрекот цикад и стон птиц: "Ку-ку-шку! Ку-ку-шку!" Песчаные холмы, покрытые дерном - нога не скользит, когда по ним на скорости хорошего бега спускаешься вниз. И речка. По дороге к ней - грушевое дерево, и под ним винно пахнет плодами.
На холмы я взбиралась трижды. Один раз - ночью, завернувшись изначально в куртку и даже накинув спальник, нарезала круги по одному холму над хутором Крымским, по дороге их разматывая. По мере наступления рассвета. А до этого – шла по темной улице на огни, сопровождаемая собаками, ожидавшими меня у каждого редкого фонаря. Почти бежала, шумно, гремя и шипя, злее и ядовитее всех местных змей, по мокрой траве. Роса еще? Уже дождь? Гремя и шипя своей обидой, неустроенностью, пока они не прошли. Всех змей распугала: с шепотом и шорохом расползлись, с осуждающим свистом.
После дождя трава еще была сырой. Светало. Замаячила вдалеке церковь - единственная здесь архитектурная доминанта. Холмы, холмы. Я плохо ориентируюсь среди однообразных построек, тем более не запоминаю дорогу, когда иду с кем-то: доверяюсь всецело, и глаз настраивается просто впускать в себя предметы и пейзажи, а не искать меток. При этом я никогда не теряюсь в лесу или у реки. При этом - неутомимый ходок. Поэтому по просыпающемуся хутору я кружила долго, встречая коров, собак и женщин, прежде чем нашла палаточный лагерь и заброшенную школу. Стало уже совсем светло. Лагерь проснулся.
Второй раз - мы далеко ушли по гряде, смотрели вниз, на кривенькие сосенки, налево-направо, отслеживали перемены цвета травы. Это место напоминало другие холмы и поля, видевшие другие войны. Мы оглядывались и мысленно расставляли полки. Ерик Северского Донца, болотце, сухая змеиная шкурка, песчаный карьер - пробитая в гряде дорога - и мы спустились.
Третий раз - почти ночью. Стремительно темнело, и мы почти бежали. Вверх. Едва успев посмотреть на хутор сверху, на редкие огни - вниз скачками и пряжками. Я так бегала по крымским горам. Скользя по песку, позволяя себе пролететь вниз, до следующего холмика травы. Нас встретили собаки лаем из-за заборов. Талия, так быстро поднимавшаяся и спускавшаяся - и не вымотанная этим бегом, передразнивала собак.
С Талией мы ходили по берегу Донца – так далеко, насколько позволяло включившееся ratio: вернуться до темноты. А небо темнело, а я все чаще поднимала голову. Даже не высушенные солнцем травы – колючие. И даже колючие кустарники, жесткие, свернутые в коричневые свитки листья – красивы. Соцветия – белые утыканные иглами шары, плавающие в синем воздухе, листья – как труд рук искусного кузнеца: то ли украшение на оружие, то ли само оружие, замаскированное под украшение. Любые два выросшие рядом кустарника могут сделать путь непроходимым. Вот он, финал романа о Тристане и Изольде – в южнорусском исполнении. Прожженные метки солнца на стареющих листьях – здесь долгое лето, а осень внезапна. Недонесенный гонцом свиток.

В станице Раздорской вышли на берег Дона. Полная противоположность: пески без конца и края, серое полотнище воды, ветер, и запах почти морской. Щекочующие кожу песчинки в ветре. Проходящие мимо корабли.

Сам раскоп - тяжелая работа, летает пыль, ворочаешь кубометры земли или, скорчившись, сидишь в яме, выбирая рыбьи чешуйки - остатки трапезы века 7-8. “Пили вино, колотили византийские амфоры”.
Змеи к нам приходили. Одна метнулась почти у меня из под ног, когда я шла от реки - вечером, босая по пыльной дорожке. Я ей обрадовалась - ведь мы разошлись миром. А еще был уж в самой реке, он охотился на лягушек: поднялся над водой, сверкнул черной длинной искрой. Как раз в том месте, где я собиралась купаться. Напарник и партнер, скривившись, сказал: "Подожди..." Вот мы и дождались - ужа.
Еще - я побывала кухонной ведьмой. Дежурство по лагерю - накормить завтраком, обедом и ужином 35 человек - это 17 часов пляски вокруг печи, раскалившейся градусов до 50. Вовне – от 35 до 43. Чувствуешь себя приговоренным козликом: и прыгаешь, и скачешь, и даже никогда не плачешь. И особенно невероятно было вместе с ларом этих мест Женей Зильберштейном, вбежавшим внутрь на знакомую мелодию, вспоминать латинский гимн паломников - "Stella splendens" - "Звезда, сияющая на вершине горы в закатных сумерках..." Так они называли Деву Марию. Женя - студент-историк и археолог, программист - был кухарем, хранителем и гением сего места. Он бегал, обжигался, не ел-не спал-не пил, всех любил, но кричал на мух: "Пошла вон!!!" Он только на мух кричал, любитель и знаток живых тварей, кошек, змей и арахноидов. Кухня звенела от страшного вопля, я прибегала.
Я его видела просто Франциском Ассизским, девочку Кристину (спасшую нас от героической гибели в печи) - Кларой Ассизской. А юношу Сильвестра - ну так получилось, из другого места-времени - Танкредом Тарентским: за импульсивность и непримиримость, а еще за открытость и рыцарскую щедрость души.
Встречали шабат: в темноте, со свечами, каплей вина на человека, с Анатолием Воробьевым, зачитывающим на иврите благословения на хлеб и вино, с нашими болгарами, с нашими профессорами.
Мир действительно наступил.
В небольшой части пространства, на недолгое время.

Наши палатки стояли под протянувшим далеко свои ветки каштаном. В последний поздний вечер, перед нашим отъездом, мы говорили под этим каштаном, приходили и уходили, оставляли здесь свои слова, пили кофе, отстранялись от пламени горелки, отшатывались – а потом и вовсе поднимались и исчезали в темноте. Уходили, унося с собой металлическую кружку с чем-то еще не остывшим, и расплескивалась не эта темная влага, не ночь из глаз, а плескалось и тонуло и теплело что-то иное, рыбка в реберной клетке. В какую-то секунду уходящий человек с горячим расплавом в руке - в кружке уносил свое сердце. Утром ведь не успеешь проститься, как всегда, особенно с теми, с кем хочешь. Я постелила спальник на траве, чтобы отложить необходимость уходить в палатку и спать, но сил держаться на ногах уже не было. Я слушала и с земли смотрела на звезды - как будто линии между ними прочерчены, такие слепящие - и на черные листья каштана. А глаза у моих друзей в темноте были - кошачье-раскосые, странные, синие, как морские камни, глаза. А ведь при свете – все разные… Кто-то рассказывал - и речь уже была сбивчивой - что-то уже становящееся важным. Оставлял это здесь. Когда говоришь о себе, ведь редко говоришь это кому-то. Просто ночному небу рассказывал, последнему ночному небу там и с нами.

-------------------

Profile

shlomith_mirka: (Default)
shlomith_mirka

January 2013

S M T W T F S
  12345
678 9101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 27th, 2017 08:45 pm
Powered by Dreamwidth Studios