shlomith_mirka: (Default)
Мария Галина "Неземля"

КОЗАЦКАЯ ПЕСНЯ

1.

Плавником бьет рыбка,
смеется молодка...
То ль на море зыбка,
то ль на небе лодка.

Черным-черно ночью,
все небо в заплатках,
коники стрекочут;
не плачь, немовлятко.

Кто в зыбкой в колыбели,
есть-пить не просит,
того ангелы белые
на небо уносят.

Сидят на подворье
за столами гости,
черный ветер с моря
белит им кости.

Роса их поит,
вьюнок выел очи,
на Шляху Чумацком
их псы воют.

Плывет в небе зыбка,
мовчит черный камень,
в черном море рыбка
гребет плавниками.

Дым над хатой вьется,
ангел смеется,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

2.

Ходит Господь полем,
ходит косогором...
Пластают волы в поле
плугом свет багряный,
присыпаны солью
Господние раны.

Гудит тугая туга
над высохшим лугом,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

Спят ноги в буераках,
руки кормят раков,
сердце в тумане,
башка на баштане.

Отворил облако,
да вышел на волю,
стоит Господь около,
на зоряном поле.

Скажу тебе — Боже,
исчисливший числа,
нехай тростник мыслит,
а я бильш не можу.

Не дай о землю дольню
кровавить долони;
свет меня сжигает,
ветер меня гонит.

Ходит Господь полем,
ходит косогором.

— День добрый, — каже, — братику,
день добрый, коханый.

Присыпаны солью
Господние раны.

— Не плачь, любый братику,
иди, гуляй раем,
у рукаве галактики,
левом, спиральном.

— Найдешь свои ноги
на звездном пороге,
руки — на тропинке,
люльку — у торбынке.

Бо, что бы ни казалы
оти богословы,
не выпыты, братику,
моеи любови.

...Плыву в море мовы,
свитка в изголовье.
Плыву, машу крылами,
гребу плавниками.

***
shlomith_mirka: (Default)
Мария Галина "Неземля"

КОЗАЦКАЯ ПЕСНЯ

1.

Плавником бьет рыбка,
смеется молодка...
То ль на море зыбка,
то ль на небе лодка.

Черным-черно ночью,
все небо в заплатках,
коники стрекочут;
не плачь, немовлятко.

Кто в зыбкой в колыбели,
есть-пить не просит,
того ангелы белые
на небо уносят.

Сидят на подворье
за столами гости,
черный ветер с моря
белит им кости.

Роса их поит,
вьюнок выел очи,
на Шляху Чумацком
их псы воют.

Плывет в небе зыбка,
мовчит черный камень,
в черном море рыбка
гребет плавниками.

Дым над хатой вьется,
ангел смеется,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

2.

Ходит Господь полем,
ходит косогором...
Пластают волы в поле
плугом свет багряный,
присыпаны солью
Господние раны.

Гудит тугая туга
над высохшим лугом,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

Спят ноги в буераках,
руки кормят раков,
сердце в тумане,
башка на баштане.

Отворил облако,
да вышел на волю,
стоит Господь около,
на зоряном поле.

Скажу тебе — Боже,
исчисливший числа,
нехай тростник мыслит,
а я бильш не можу.

Не дай о землю дольню
кровавить долони;
свет меня сжигает,
ветер меня гонит.

Ходит Господь полем,
ходит косогором.

— День добрый, — каже, — братику,
день добрый, коханый.

Присыпаны солью
Господние раны.

— Не плачь, любый братику,
иди, гуляй раем,
у рукаве галактики,
левом, спиральном.

— Найдешь свои ноги
на звездном пороге,
руки — на тропинке,
люльку — у торбынке.

Бо, что бы ни казалы
оти богословы,
не выпыты, братику,
моеи любови.

...Плыву в море мовы,
свитка в изголовье.
Плыву, машу крылами,
гребу плавниками.

***
shlomith_mirka: (Default)
Мария Галина "Неземля"

КОЗАЦКАЯ ПЕСНЯ

1.

Плавником бьет рыбка,
смеется молодка...
То ль на море зыбка,
то ль на небе лодка.

Черным-черно ночью,
все небо в заплатках,
коники стрекочут;
не плачь, немовлятко.

Кто в зыбкой в колыбели,
есть-пить не просит,
того ангелы белые
на небо уносят.

Сидят на подворье
за столами гости,
черный ветер с моря
белит им кости.

Роса их поит,
вьюнок выел очи,
на Шляху Чумацком
их псы воют.

Плывет в небе зыбка,
мовчит черный камень,
в черном море рыбка
гребет плавниками.

Дым над хатой вьется,
ангел смеется,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

2.

Ходит Господь полем,
ходит косогором...
Пластают волы в поле
плугом свет багряный,
присыпаны солью
Господние раны.

Гудит тугая туга
над высохшим лугом,
когда козак Гонта
идет домой с Понта.

Спят ноги в буераках,
руки кормят раков,
сердце в тумане,
башка на баштане.

Отворил облако,
да вышел на волю,
стоит Господь около,
на зоряном поле.

Скажу тебе — Боже,
исчисливший числа,
нехай тростник мыслит,
а я бильш не можу.

Не дай о землю дольню
кровавить долони;
свет меня сжигает,
ветер меня гонит.

Ходит Господь полем,
ходит косогором.

— День добрый, — каже, — братику,
день добрый, коханый.

Присыпаны солью
Господние раны.

— Не плачь, любый братику,
иди, гуляй раем,
у рукаве галактики,
левом, спиральном.

— Найдешь свои ноги
на звездном пороге,
руки — на тропинке,
люльку — у торбынке.

Бо, что бы ни казалы
оти богословы,
не выпыты, братику,
моеи любови.

...Плыву в море мовы,
свитка в изголовье.
Плыву, машу крылами,
гребу плавниками.

***
shlomith_mirka: (Default)
25 января 2012.

Сон приснился. Я бежала по школе, опаздывая на урок русского языка. Вдруг хлынул дождь - с ударом грома. С первого этажа я выбежала во двор - не было лестниц, он был ровно мощен красной плиткой, и во дворе этом стоял такой туман, что я едва видела противоположную стену, такой густой и белый, как пар над чайником. Я хотела там остаться, поиграть в этом тумане, бродя и вытягивая руки в нем, но побежала насквозь, считая, сколько минут уже прошло от звонка. Я бежала по лестнице, и время тянулось, и я бежала так м6дленно, что никак не могла попасть на второй этаж. (Я и раньше себе снилась ребенком в школе, совсем маленьким, смотрящим себе под ноги, на серые плиты. А здесь я была уже подростком - судя по длине ног, ведь я видела, когда бежала.) Но это оказалось и не нужно. Урок шел на первом этаже, в холодном кабинете рисования, где резко и стыло пахло красками, размазанными по серым партам (я любила), из-за дребезжащей стеклянной двери я слышала голос учительницы музыки. Я удивилась ей. Но не решилась войти - даже когда из-за двери тихонько вышли, покидая занятие, студенты из ЮАР. Я так и стояла в коридоре, удивляясь и удивляясь и желая пойти в туман.

***
Вдоль линии.
Шпалы выступают обтянутыми снежной кожей ребрами, с выбитой по ним ногами и ногами рыжей землей, рельсы стынут, сереют чешуей, не подвигаюся и не отвечают поездам, лежат неподвижными толстыми балками. Звук коньков - как звук керамики в магазине посуды: звуком скола, плотного края, гулким звуком грота и раковины. Пальцем по зазубренному краю - это я смотрю, как в щелях между досками мелькают конькобежцы.

Акварель - потому что уже не зима, несмотря на холод, я чувствую, это уже и небо, и ветер, и запах, и снег - весны. Веточки раздались в междоузлиях и в копейных навершиях, покрылись ворсом, сквозь них небо синее-голубое, ясно-розовый закат без сумерек.

Черные галки машутся друг на друга в воздухе возле позеленевшего от сырых тополей чьего-то балкона, над коричневыми фанерками. Шумят и стрясают с ветвей скорлупки и осенние еще чешуйки, шумят, что те строители за соседним забором. Я смотрю на них, открыв рот, грею губы и нёбо дыханием. Топаю по легким, скрипло и хрипло прогибающимся доскам.

Когда я вернулась обратно, небо было зеленым, тоненький серп желтел, тяжелел - и перекосился, повис прорезавшим мешок неутаенным резаком. В желтом переходе под линией мальчик - кавказец играл на гармони русскую песню, сгорбившись над нею. Я представила, как мерзнут его руки, и сняла варежки. Он раскачивался и не выплевывал сигарету. Откровением - если бы я всмотрелась, - вспыхнуло бы белое его лицо, но я только положила мелкие деньги и издали аплодировала ему. Он, оказалось, хорошо говорил по-русски.

Молодой человек с бородкой покупал горячую булку, говоря с другом что-то про репетицию.
Светятся за стеклом плоды , фрукты, все-таки еще сильно ощущение Нового года, но без восклицаний и приветствий.

Я почти никогда не могу удержаться и не купить хотя бы одну разлинованную тетрадь, мне нужны ее шершавые листы в клетку или в линейку, желтая обложка с лилиями и иероглифами. Что ж, буду в эту писать санскритские значки.

Вдоль шоссе стоят желтые двухэтажные домики, по ним царапинами нарисованы тени кустов второго плана, а те, что прямо под окнами их - обломанными тенями кактусов из фильмов про Мексику. В обратную сторону по стенам едут тени. Моя тень, нарисованная крупно и серо, бредет в их потоке, машинной хронике.

Месяц качается в зелени, как лукавый вор. Пруд в лесу.
Гнездо веток вокруг фонаря.

***
В итоге я больна, простужена, у меня холод в носу и в груди, я чувствую все это и подбородком держусь за край подушки, почти не сваливаясь за грань сна. Верчу закладку и не могу прочесть, что на ней написано. Читаю Кортасара и все понимаю. Я понимаю каждую строчку, и мне кажется, что я знаю, что он имел в виду, и знаю, как он ее породил. Но они никогда не сложатся в роман.

Меня изумляло раньше, как друг на другу накладываются первое и третье лицо - как сложенная бумажка, письмо. Теперь же это стало для меня естественным: я, они.

Но они никогда не сложатся в роман.

***
Неудачно повернула чайник: он стал похож на поднявшую голову змею. Или руку из слишком широкой лодки. В любом случае, угрожающе. В любом случае, неприятно. Отвернуться хотя бы или закрыть на сервант глаза.

***
26 января 2012.

Какое странное бытописание, география. Все эти места скачут, как рассыпанные бусы, никогда не бывшие целыми. Я вспоминаю. Парк Шевченко - как будто у парка (может быть?) есть фамилия, - рассыпанные и пожухлые, сметаемые ладонями, метелками ветра, башмаками лепестки акаций из желтой бумаги, повсюду проглядывающий из переплетенных кустов ракушечник, и нельзя удержаться и не погладить пальцем ракушечную пору, выемку - то ли пузырька воздуха на глубине, то ли чьей-то спинки в тесно прижавшихся бороздках. На повороте это место кончается, отсекаемое громоздким, разболтанным, катающимся по кругу трамваем. А так оно населено все некоей странной жизнью - в воздухе, перемешивающим лепестки и желтую пыльцу, соль и шелуху сосен, в самих сосновых иголках в высохшей, как соль у кромки пересохшего рта, белой смоле на густо-зеленом, жестком, сухом, на рыжем и шелестящем, как насекомое. Над асфальтом, по которому красные башмачки, сандалеты и белые носочки гонятся вместе с пенами и пенами акациевых волн. Над поднимаемой пылью, в самой пыли - и за парапетом, там, где глубокий слом, за которым пахнет и тает море. Ребенком бежишь и тянешься, перегибаешься через этот парапет, виснешь, оторвав от земли ноги. А море синеет, белое на самом своем дальнем краю, и пахнет.

Воплощениеми этой всеобщей жизни там являлись что-то продававшие старички на песчаниковых, ракушечниковых низких бордюрах (до высоты колена, выше немного), люди, продающие вареную кукурузу (и ее оболочки каждого зерна сладко шелушились, и соль жгла рот, когда папа, вняв моим просьбам, вручал ее мне), красные жучки-солдатики, через которых я переступала, идя по бордюру и про которых мне папа рассказывал, как они были и в его детстве, и портовые краны, видные отсюда, как они крутились прямо у нас на виду (а ночью, невидимые, уходили, и я уже не узнавала места). Пустой театр, облупившаяся белая краска, качели для космонавтов в парке, треснувшие и твердые скорлупки каштанов, как крохотные полу-шляпки, полу-башмаки.

Странно, что на самом деле я так мало помню, что оно вмещается в слова. Реальность музея, ящика, в который можно войти и выйти по другую сторону (как в детстве мне снился один сон, что у нас на кухне за колонкой дверь, за которой осиновый осенний лес, и под деревьями живут ожившие гипсовые гномы; правда, в какой-то момент гномы притворялись игрушкой-кулончиком, а в самый последний раз я просто не смогла войти за эмалевое, гладкое, белое лицо колонки с синим ртом-пламенем). Гном на шелковой ниточке был подарен тетей Тасей.

Этой Одессы все равно нигде больше нет, ее такую носим только мы с папой.

***
Снилось, что мы улетали с папой в Америку и, собираясь, говорили, можно ли взять с собою спички или только зажигалку, бросали неважные, случайные вещи в спортивную стоящую на полу сумку. Мы были расторяны. Я смотрела на свои фотографии (-соплячка 17-ти лет) и думала, какой я была размазней. Мы едем - плывем, летим, едем на поезде - я вижу под собой океан, лето. Папа со мной. Он со мной - но он меня провожает, а я вернусь - но потом. В поезде белое белье, верхняя полка, грубящий сквозь сон сосед, с которым я почему-то разговариваю.

***
"Горе мне я ослеп бабочкой в замке Клее." (Сергей Морейно)

Уже двойной призвук, отскок эха - или проскок пластинки, дежавю.

Если бы не такой быстрый темп. Если бы медленная, останавливающая в центре, заставляющая вернуться и только усилием сдвигаемая (зато четвертая строка всегда непредсказуема) кольцевая рифма.

Замок Клее, замок Пушкина, замок Чюрлёниса, Шагала, замок Бетховена, замок Вивальди. Одинаково невозможно - и от реальности вещи, которая именуется невозможным, пробирает смех (наждачный озноб, присутствие через тебя пришедшего абсурда). Такая вещь - есть. Можно трогать пальцами кладку и пробираться между пауков Клее и паутины. Это не именование метода, способа построения, не имя конструкции и не субъективного впечатления.

У Клее - действительно квадраты-кирпичи, мигающий свет, но потом вместо Парижа и Кортасара начинается Ближний Восток: "римская соль" - Мёртвое море, Bitumen Judaicum, "и ревность в мангал на крыше не станет швырять поленья" и так далее, суше и туже.
***
shlomith_mirka: (Default)
25 января 2012.

Сон приснился. Я бежала по школе, опаздывая на урок русского языка. Вдруг хлынул дождь - с ударом грома. С первого этажа я выбежала во двор - не было лестниц, он был ровно мощен красной плиткой, и во дворе этом стоял такой туман, что я едва видела противоположную стену, такой густой и белый, как пар над чайником. Я хотела там остаться, поиграть в этом тумане, бродя и вытягивая руки в нем, но побежала насквозь, считая, сколько минут уже прошло от звонка. Я бежала по лестнице, и время тянулось, и я бежала так м6дленно, что никак не могла попасть на второй этаж. (Я и раньше себе снилась ребенком в школе, совсем маленьким, смотрящим себе под ноги, на серые плиты. А здесь я была уже подростком - судя по длине ног, ведь я видела, когда бежала.) Но это оказалось и не нужно. Урок шел на первом этаже, в холодном кабинете рисования, где резко и стыло пахло красками, размазанными по серым партам (я любила), из-за дребезжащей стеклянной двери я слышала голос учительницы музыки. Я удивилась ей. Но не решилась войти - даже когда из-за двери тихонько вышли, покидая занятие, студенты из ЮАР. Я так и стояла в коридоре, удивляясь и удивляясь и желая пойти в туман.

***
Вдоль линии.
Шпалы выступают обтянутыми снежной кожей ребрами, с выбитой по ним ногами и ногами рыжей землей, рельсы стынут, сереют чешуей, не подвигаюся и не отвечают поездам, лежат неподвижными толстыми балками. Звук коньков - как звук керамики в магазине посуды: звуком скола, плотного края, гулким звуком грота и раковины. Пальцем по зазубренному краю - это я смотрю, как в щелях между досками мелькают конькобежцы.

Акварель - потому что уже не зима, несмотря на холод, я чувствую, это уже и небо, и ветер, и запах, и снег - весны. Веточки раздались в междоузлиях и в копейных навершиях, покрылись ворсом, сквозь них небо синее-голубое, ясно-розовый закат без сумерек.

Черные галки машутся друг на друга в воздухе возле позеленевшего от сырых тополей чьего-то балкона, над коричневыми фанерками. Шумят и стрясают с ветвей скорлупки и осенние еще чешуйки, шумят, что те строители за соседним забором. Я смотрю на них, открыв рот, грею губы и нёбо дыханием. Топаю по легким, скрипло и хрипло прогибающимся доскам.

Когда я вернулась обратно, небо было зеленым, тоненький серп желтел, тяжелел - и перекосился, повис прорезавшим мешок неутаенным резаком. В желтом переходе под линией мальчик - кавказец играл на гармони русскую песню, сгорбившись над нею. Я представила, как мерзнут его руки, и сняла варежки. Он раскачивался и не выплевывал сигарету. Откровением - если бы я всмотрелась, - вспыхнуло бы белое его лицо, но я только положила мелкие деньги и издали аплодировала ему. Он, оказалось, хорошо говорил по-русски.

Молодой человек с бородкой покупал горячую булку, говоря с другом что-то про репетицию.
Светятся за стеклом плоды , фрукты, все-таки еще сильно ощущение Нового года, но без восклицаний и приветствий.

Я почти никогда не могу удержаться и не купить хотя бы одну разлинованную тетрадь, мне нужны ее шершавые листы в клетку или в линейку, желтая обложка с лилиями и иероглифами. Что ж, буду в эту писать санскритские значки.

Вдоль шоссе стоят желтые двухэтажные домики, по ним царапинами нарисованы тени кустов второго плана, а те, что прямо под окнами их - обломанными тенями кактусов из фильмов про Мексику. В обратную сторону по стенам едут тени. Моя тень, нарисованная крупно и серо, бредет в их потоке, машинной хронике.

Месяц качается в зелени, как лукавый вор. Пруд в лесу.
Гнездо веток вокруг фонаря.

***
В итоге я больна, простужена, у меня холод в носу и в груди, я чувствую все это и подбородком держусь за край подушки, почти не сваливаясь за грань сна. Верчу закладку и не могу прочесть, что на ней написано. Читаю Кортасара и все понимаю. Я понимаю каждую строчку, и мне кажется, что я знаю, что он имел в виду, и знаю, как он ее породил. Но они никогда не сложатся в роман.

Меня изумляло раньше, как друг на другу накладываются первое и третье лицо - как сложенная бумажка, письмо. Теперь же это стало для меня естественным: я, они.

Но они никогда не сложатся в роман.

***
Неудачно повернула чайник: он стал похож на поднявшую голову змею. Или руку из слишком широкой лодки. В любом случае, угрожающе. В любом случае, неприятно. Отвернуться хотя бы или закрыть на сервант глаза.

***
26 января 2012.

Какое странное бытописание, география. Все эти места скачут, как рассыпанные бусы, никогда не бывшие целыми. Я вспоминаю. Парк Шевченко - как будто у парка (может быть?) есть фамилия, - рассыпанные и пожухлые, сметаемые ладонями, метелками ветра, башмаками лепестки акаций из желтой бумаги, повсюду проглядывающий из переплетенных кустов ракушечник, и нельзя удержаться и не погладить пальцем ракушечную пору, выемку - то ли пузырька воздуха на глубине, то ли чьей-то спинки в тесно прижавшихся бороздках. На повороте это место кончается, отсекаемое громоздким, разболтанным, катающимся по кругу трамваем. А так оно населено все некоей странной жизнью - в воздухе, перемешивающим лепестки и желтую пыльцу, соль и шелуху сосен, в самих сосновых иголках в высохшей, как соль у кромки пересохшего рта, белой смоле на густо-зеленом, жестком, сухом, на рыжем и шелестящем, как насекомое. Над асфальтом, по которому красные башмачки, сандалеты и белые носочки гонятся вместе с пенами и пенами акациевых волн. Над поднимаемой пылью, в самой пыли - и за парапетом, там, где глубокий слом, за которым пахнет и тает море. Ребенком бежишь и тянешься, перегибаешься через этот парапет, виснешь, оторвав от земли ноги. А море синеет, белое на самом своем дальнем краю, и пахнет.

Воплощениеми этой всеобщей жизни там являлись что-то продававшие старички на песчаниковых, ракушечниковых низких бордюрах (до высоты колена, выше немного), люди, продающие вареную кукурузу (и ее оболочки каждого зерна сладко шелушились, и соль жгла рот, когда папа, вняв моим просьбам, вручал ее мне), красные жучки-солдатики, через которых я переступала, идя по бордюру и про которых мне папа рассказывал, как они были и в его детстве, и портовые краны, видные отсюда, как они крутились прямо у нас на виду (а ночью, невидимые, уходили, и я уже не узнавала места). Пустой театр, облупившаяся белая краска, качели для космонавтов в парке, треснувшие и твердые скорлупки каштанов, как крохотные полу-шляпки, полу-башмаки.

Странно, что на самом деле я так мало помню, что оно вмещается в слова. Реальность музея, ящика, в который можно войти и выйти по другую сторону (как в детстве мне снился один сон, что у нас на кухне за колонкой дверь, за которой осиновый осенний лес, и под деревьями живут ожившие гипсовые гномы; правда, в какой-то момент гномы притворялись игрушкой-кулончиком, а в самый последний раз я просто не смогла войти за эмалевое, гладкое, белое лицо колонки с синим ртом-пламенем). Гном на шелковой ниточке был подарен тетей Тасей.

Этой Одессы все равно нигде больше нет, ее такую носим только мы с папой.

***
Снилось, что мы улетали с папой в Америку и, собираясь, говорили, можно ли взять с собою спички или только зажигалку, бросали неважные, случайные вещи в спортивную стоящую на полу сумку. Мы были расторяны. Я смотрела на свои фотографии (-соплячка 17-ти лет) и думала, какой я была размазней. Мы едем - плывем, летим, едем на поезде - я вижу под собой океан, лето. Папа со мной. Он со мной - но он меня провожает, а я вернусь - но потом. В поезде белое белье, верхняя полка, грубящий сквозь сон сосед, с которым я почему-то разговариваю.

***
"Горе мне я ослеп бабочкой в замке Клее." (Сергей Морейно)

Уже двойной призвук, отскок эха - или проскок пластинки, дежавю.

Если бы не такой быстрый темп. Если бы медленная, останавливающая в центре, заставляющая вернуться и только усилием сдвигаемая (зато четвертая строка всегда непредсказуема) кольцевая рифма.

Замок Клее, замок Пушкина, замок Чюрлёниса, Шагала, замок Бетховена, замок Вивальди. Одинаково невозможно - и от реальности вещи, которая именуется невозможным, пробирает смех (наждачный озноб, присутствие через тебя пришедшего абсурда). Такая вещь - есть. Можно трогать пальцами кладку и пробираться между пауков Клее и паутины. Это не именование метода, способа построения, не имя конструкции и не субъективного впечатления.

У Клее - действительно квадраты-кирпичи, мигающий свет, но потом вместо Парижа и Кортасара начинается Ближний Восток: "римская соль" - Мёртвое море, Bitumen Judaicum, "и ревность в мангал на крыше не станет швырять поленья" и так далее, суше и туже.
***
shlomith_mirka: (Default)
25 января 2012.

Сон приснился. Я бежала по школе, опаздывая на урок русского языка. Вдруг хлынул дождь - с ударом грома. С первого этажа я выбежала во двор - не было лестниц, он был ровно мощен красной плиткой, и во дворе этом стоял такой туман, что я едва видела противоположную стену, такой густой и белый, как пар над чайником. Я хотела там остаться, поиграть в этом тумане, бродя и вытягивая руки в нем, но побежала насквозь, считая, сколько минут уже прошло от звонка. Я бежала по лестнице, и время тянулось, и я бежала так м6дленно, что никак не могла попасть на второй этаж. (Я и раньше себе снилась ребенком в школе, совсем маленьким, смотрящим себе под ноги, на серые плиты. А здесь я была уже подростком - судя по длине ног, ведь я видела, когда бежала.) Но это оказалось и не нужно. Урок шел на первом этаже, в холодном кабинете рисования, где резко и стыло пахло красками, размазанными по серым партам (я любила), из-за дребезжащей стеклянной двери я слышала голос учительницы музыки. Я удивилась ей. Но не решилась войти - даже когда из-за двери тихонько вышли, покидая занятие, студенты из ЮАР. Я так и стояла в коридоре, удивляясь и удивляясь и желая пойти в туман.

***
Вдоль линии.
Шпалы выступают обтянутыми снежной кожей ребрами, с выбитой по ним ногами и ногами рыжей землей, рельсы стынут, сереют чешуей, не подвигаюся и не отвечают поездам, лежат неподвижными толстыми балками. Звук коньков - как звук керамики в магазине посуды: звуком скола, плотного края, гулким звуком грота и раковины. Пальцем по зазубренному краю - это я смотрю, как в щелях между досками мелькают конькобежцы.

Акварель - потому что уже не зима, несмотря на холод, я чувствую, это уже и небо, и ветер, и запах, и снег - весны. Веточки раздались в междоузлиях и в копейных навершиях, покрылись ворсом, сквозь них небо синее-голубое, ясно-розовый закат без сумерек.

Черные галки машутся друг на друга в воздухе возле позеленевшего от сырых тополей чьего-то балкона, над коричневыми фанерками. Шумят и стрясают с ветвей скорлупки и осенние еще чешуйки, шумят, что те строители за соседним забором. Я смотрю на них, открыв рот, грею губы и нёбо дыханием. Топаю по легким, скрипло и хрипло прогибающимся доскам.

Когда я вернулась обратно, небо было зеленым, тоненький серп желтел, тяжелел - и перекосился, повис прорезавшим мешок неутаенным резаком. В желтом переходе под линией мальчик - кавказец играл на гармони русскую песню, сгорбившись над нею. Я представила, как мерзнут его руки, и сняла варежки. Он раскачивался и не выплевывал сигарету. Откровением - если бы я всмотрелась, - вспыхнуло бы белое его лицо, но я только положила мелкие деньги и издали аплодировала ему. Он, оказалось, хорошо говорил по-русски.

Молодой человек с бородкой покупал горячую булку, говоря с другом что-то про репетицию.
Светятся за стеклом плоды , фрукты, все-таки еще сильно ощущение Нового года, но без восклицаний и приветствий.

Я почти никогда не могу удержаться и не купить хотя бы одну разлинованную тетрадь, мне нужны ее шершавые листы в клетку или в линейку, желтая обложка с лилиями и иероглифами. Что ж, буду в эту писать санскритские значки.

Вдоль шоссе стоят желтые двухэтажные домики, по ним царапинами нарисованы тени кустов второго плана, а те, что прямо под окнами их - обломанными тенями кактусов из фильмов про Мексику. В обратную сторону по стенам едут тени. Моя тень, нарисованная крупно и серо, бредет в их потоке, машинной хронике.

Месяц качается в зелени, как лукавый вор. Пруд в лесу.
Гнездо веток вокруг фонаря.

***
В итоге я больна, простужена, у меня холод в носу и в груди, я чувствую все это и подбородком держусь за край подушки, почти не сваливаясь за грань сна. Верчу закладку и не могу прочесть, что на ней написано. Читаю Кортасара и все понимаю. Я понимаю каждую строчку, и мне кажется, что я знаю, что он имел в виду, и знаю, как он ее породил. Но они никогда не сложатся в роман.

Меня изумляло раньше, как друг на другу накладываются первое и третье лицо - как сложенная бумажка, письмо. Теперь же это стало для меня естественным: я, они.

Но они никогда не сложатся в роман.

***
Неудачно повернула чайник: он стал похож на поднявшую голову змею. Или руку из слишком широкой лодки. В любом случае, угрожающе. В любом случае, неприятно. Отвернуться хотя бы или закрыть на сервант глаза.

***
26 января 2012.

Какое странное бытописание, география. Все эти места скачут, как рассыпанные бусы, никогда не бывшие целыми. Я вспоминаю. Парк Шевченко - как будто у парка (может быть?) есть фамилия, - рассыпанные и пожухлые, сметаемые ладонями, метелками ветра, башмаками лепестки акаций из желтой бумаги, повсюду проглядывающий из переплетенных кустов ракушечник, и нельзя удержаться и не погладить пальцем ракушечную пору, выемку - то ли пузырька воздуха на глубине, то ли чьей-то спинки в тесно прижавшихся бороздках. На повороте это место кончается, отсекаемое громоздким, разболтанным, катающимся по кругу трамваем. А так оно населено все некоей странной жизнью - в воздухе, перемешивающим лепестки и желтую пыльцу, соль и шелуху сосен, в самих сосновых иголках в высохшей, как соль у кромки пересохшего рта, белой смоле на густо-зеленом, жестком, сухом, на рыжем и шелестящем, как насекомое. Над асфальтом, по которому красные башмачки, сандалеты и белые носочки гонятся вместе с пенами и пенами акациевых волн. Над поднимаемой пылью, в самой пыли - и за парапетом, там, где глубокий слом, за которым пахнет и тает море. Ребенком бежишь и тянешься, перегибаешься через этот парапет, виснешь, оторвав от земли ноги. А море синеет, белое на самом своем дальнем краю, и пахнет.

Воплощениеми этой всеобщей жизни там являлись что-то продававшие старички на песчаниковых, ракушечниковых низких бордюрах (до высоты колена, выше немного), люди, продающие вареную кукурузу (и ее оболочки каждого зерна сладко шелушились, и соль жгла рот, когда папа, вняв моим просьбам, вручал ее мне), красные жучки-солдатики, через которых я переступала, идя по бордюру и про которых мне папа рассказывал, как они были и в его детстве, и портовые краны, видные отсюда, как они крутились прямо у нас на виду (а ночью, невидимые, уходили, и я уже не узнавала места). Пустой театр, облупившаяся белая краска, качели для космонавтов в парке, треснувшие и твердые скорлупки каштанов, как крохотные полу-шляпки, полу-башмаки.

Странно, что на самом деле я так мало помню, что оно вмещается в слова. Реальность музея, ящика, в который можно войти и выйти по другую сторону (как в детстве мне снился один сон, что у нас на кухне за колонкой дверь, за которой осиновый осенний лес, и под деревьями живут ожившие гипсовые гномы; правда, в какой-то момент гномы притворялись игрушкой-кулончиком, а в самый последний раз я просто не смогла войти за эмалевое, гладкое, белое лицо колонки с синим ртом-пламенем). Гном на шелковой ниточке был подарен тетей Тасей.

Этой Одессы все равно нигде больше нет, ее такую носим только мы с папой.

***
Снилось, что мы улетали с папой в Америку и, собираясь, говорили, можно ли взять с собою спички или только зажигалку, бросали неважные, случайные вещи в спортивную стоящую на полу сумку. Мы были расторяны. Я смотрела на свои фотографии (-соплячка 17-ти лет) и думала, какой я была размазней. Мы едем - плывем, летим, едем на поезде - я вижу под собой океан, лето. Папа со мной. Он со мной - но он меня провожает, а я вернусь - но потом. В поезде белое белье, верхняя полка, грубящий сквозь сон сосед, с которым я почему-то разговариваю.

***
"Горе мне я ослеп бабочкой в замке Клее." (Сергей Морейно)

Уже двойной призвук, отскок эха - или проскок пластинки, дежавю.

Если бы не такой быстрый темп. Если бы медленная, останавливающая в центре, заставляющая вернуться и только усилием сдвигаемая (зато четвертая строка всегда непредсказуема) кольцевая рифма.

Замок Клее, замок Пушкина, замок Чюрлёниса, Шагала, замок Бетховена, замок Вивальди. Одинаково невозможно - и от реальности вещи, которая именуется невозможным, пробирает смех (наждачный озноб, присутствие через тебя пришедшего абсурда). Такая вещь - есть. Можно трогать пальцами кладку и пробираться между пауков Клее и паутины. Это не именование метода, способа построения, не имя конструкции и не субъективного впечатления.

У Клее - действительно квадраты-кирпичи, мигающий свет, но потом вместо Парижа и Кортасара начинается Ближний Восток: "римская соль" - Мёртвое море, Bitumen Judaicum, "и ревность в мангал на крыше не станет швырять поленья" и так далее, суше и туже.
***
shlomith_mirka: (Default)
Нашла еще один фрагмент бытия, который примиряет меня с текущей эмпирической действительностью)))
И с существованием Церетели тоже примиряет. За это я ему могу простить вообще все остальное.
Я нашла фотографию и старое письмо.

Read more ).

Это в том числе о "малом пути", о том, что отпуска не будет, что научаешься - и научаешься, и научаешься - как-то мочь делать невозможное каждый день. И оно перестает быть невозможным и таким нежеланным, хотя и не уменьшается его тяжесть.

Меня пожалели - и через 5 месяцев мое невозможное ушло в пар, истерлось раньше меня. Но было очень страшно в начале (и в середине, и в конце) от своего бессилия.

А более близкое к "К Ликомеду, на Скирос" - оплеуха унижения - право же, переживается, исходит легче. Спасибо, теперь я могу об этом знать.
shlomith_mirka: (Default)
Нашла еще один фрагмент бытия, который примиряет меня с текущей эмпирической действительностью)))
И с существованием Церетели тоже примиряет. За это я ему могу простить вообще все остальное.
Я нашла фотографию и старое письмо.

Read more ).

Это в том числе о "малом пути", о том, что отпуска не будет, что научаешься - и научаешься, и научаешься - как-то мочь делать невозможное каждый день. И оно перестает быть невозможным и таким нежеланным, хотя и не уменьшается его тяжесть.

Меня пожалели - и через 5 месяцев мое невозможное ушло в пар, истерлось раньше меня. Но было очень страшно в начале (и в середине, и в конце) от своего бессилия.

А более близкое к "К Ликомеду, на Скирос" - оплеуха унижения - право же, переживается, исходит легче. Спасибо, теперь я могу об этом знать.
shlomith_mirka: (Default)
Нашла еще один фрагмент бытия, который примиряет меня с текущей эмпирической действительностью)))
И с существованием Церетели тоже примиряет. За это я ему могу простить вообще все остальное.
Я нашла фотографию и старое письмо.

Read more ).

Это в том числе о "малом пути", о том, что отпуска не будет, что научаешься - и научаешься, и научаешься - как-то мочь делать невозможное каждый день. И оно перестает быть невозможным и таким нежеланным, хотя и не уменьшается его тяжесть.

Меня пожалели - и через 5 месяцев мое невозможное ушло в пар, истерлось раньше меня. Но было очень страшно в начале (и в середине, и в конце) от своего бессилия.

А более близкое к "К Ликомеду, на Скирос" - оплеуха унижения - право же, переживается, исходит легче. Спасибо, теперь я могу об этом знать.
shlomith_mirka: (Default)
Вот застряло у меня в голове....
Вариация на тему книги Иова, моя Одесса, которую я помню тем лучше, чем больше времени проходит, чем сильнее отделяются и дворы эти с изломанным корнями асфальтом, балкончики, крашенные голубой небесной истрескавшейся краской, мотки бельевых веревок, вечные кошки, кормящие котят, и пушки с фрегата "Тигр", черный курчавый Пушкин, который в детской памяти остался так и несовместим с фонтаном. Занесенный бело-желтой тлеющей акацией парк Шевченко. Лаокоон с сыновьями среди кустов роз, мирных ваз и клумб. Вообще все адреса разрозненные: вот край какой-то площади, вот помню просторный бульвар, на котором в два ряда росли высокие каштаны, совершенное видение из книги путешествий другой девочки, какой-нибудь Мэри или тем более Алисы… А кошки - они правда вечные. Кошка - волынка, кошка - лютня, улитка, валторна, кошка - кипящий чайник, музыкальный булькающий котел. Вот хотите образ ангела, играющего на кифаре пред престолом? Это ангел с кошкой.
Много-много чего...Выступивший из киммерийских теней Публий Овидий Назон, за которым я отказывалась признавать Дюка де Ришелье. Не мог быть никем иным этот маленький человек в тоге и со свитком в отведенной в сторону руке, с тонкими запястьями и лодыжками... "Назо к смерти не готов,/ Оттого угрюм." Каких послов он теперь встречает, выходя на фон сине-зеленого, изъеденного купоросом облупленного неба… Впрочем, это все потом, я тогда не знала. В городе много теней, они синие и бесконечно двигающиеся, уходящие из-под ног по асфальту. Это действительно платаны, рябь их веток и шевелящихся листьев высоко. У них корявые теплые стволы, даже если ночью приложишь ладонь. У них, наверное, были еще такие стручки огромные коричневые с плоскими, как таблетки, зернами… Днем город шумный, рыба, запах ее, блеск погасший, помутневшая чешуя, пар варки из окна, семечки, корешки лука из продуктовой сумки торчат, как курьи ножки... Ввечеру оживают трамваи (теперь таких нет), звенящие и гремящие на поворотах всем своим железным нутром, а внутрь них затекают тени и синий свет, обнимает лица последних добирающихся домой, течет по полу и сбегает с задней площадки. Синий свет горящих витрин, просторных первых этажей больших домов (теперь нет и одинокого синего света).

И мы шли домой по этим улицам, мне мало лет, я висела на руках родителей и прыгала, как коза, запрокидывая голову, заглядываясь в темно-синее небо с огромными звездами (надо ли говорить, что и этого нет, если и так, безусловно, заведомо, не принимая на жалобы, ни алкания, ни ярости – это невозвратимо?). Возле арок во дворы стояли врытые в землю покосившиеся короткие столбы (к ним привязывали лошадей, хотя кто же знает; лошадей нет, столбы остались).

“О чем ты плачешь, бедный гой…” О том, что д’Артаньян покинул свой Тарб, и он разрушился без него.

Конечно, независимо от своего каменного приморского двойника. Так же, как разрушается каждый день за спиной, осыпается, как пыль бабочек, день.
Впрочем, так же легко разрушаются место и время, в которых я нахожусь.


А теперь обещанные стихи Марии Галиной.

/////////////////////////////////////////////////////////////////////

МАРИЯ ГАЛИНА.

***
О чем ты плачешь, бедный гой, — июльский зной что мед,
А ты, небритый и нагой, каких бежишь тенет?
Уходит вдаль бульвар, пропах густым сияньем лип,
И облака горячий пах к акации прилип.
Мерцает водяная пыль на городских часах,
И горлиц любострастный пыл вскипает в небесах...
Ужель в дегтярную жару тебе не по нутру,
Что город синий поутру и алый ввечеру,
Что парус роется, кренясь, в соленом неглиже,
И ты сидишь, как некий князь, весь в золотой парше?
О чем я плачу, не пойму, но ведаю кому —
Я плачу Господу в суму и городу всему,
Кому я плачу, бедный гой, мишигинер аскет,
О том, что жизни нет другой, и этой — тоже нет.
С небес течет густая мгла, стекает, как смола,
И молодость моя прошла, и жизнь моя прошла,
И ветр пылающий бежит из черноты степной —
О сжалься, Господи, скажи — что делаешь со мной!
Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух,
И к ночи повелитель мух выводит трех старух.
Идут, бредут мешки костей, корявые тела,
А та, что тащится в хвосте, любовь моя была.

***
САУЛ И ДАВИД

Он стащил шелом, он сказал — шалом! — говорит, я, мол, бью челом!
На долины смертная пала тень,
Я сейчас пропою псалом!
Говорит Саул — типа я уснул — ты чего орешь, точно есаул,
Слушай-ка пацан, как тебя, Давид? Знал бы ты, Давид, как нутро болит,
Все долины в смертной лежат тени,
Ты не пой мне, повремени!
Все холмы в огне, города в огне, а долины лежат во тьме.
Там грядет Господь меж сухих камней — оттого и не спится мне!
Страшен лик его, и убоен взор, и зеницы его черны,
И когда не пришьет он меня в упор, то сожжет меня со спины...
Отвечал Давид, — мол, прости, слихa*! — я тебе еще не допел стиха,
Эти струны целительный льют бальзам — вот пожди, и услышишь сам,
Ну, а чтобы ты внял моим словам,
Я спою псалом nomber one...

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не сидит
в собрании развратителей. В законе Господа воля его.
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод,
которое приносит плод
во время свое,
и лист которого не вянет,
и во всем, что он ни делает, — успеет.
Не так нечестивые; но они — как прах, возметаемый ветром...

Кто ничего не сеет,
Тот, следовательно, не жнет —
Ветер его рассеет,
Пламя его сожжет...

Говорит Саул — голова в огне, отвали, пацан, и не пой при мне,
Ты по жизни кто? Говоришь, пастух? Для меня, пастух, горний свет потух,
На долины смертная пала тень,
Говоришь, я кричал во сне?
Знал я пастухов, я и сам таков, так что я ложил на твоих стихов!
Я и сам с верблюжьего слез горба, так что, типа, тодарабa**...
Я, блин, пастырь страны, я убийца войны —

Заслужил я момент тишины.
Говорит Давид — нечестивый прах ангелы взовьют на семи ветрах,
К пастырям овец Бог склоняет слух,
Говорят, он и сам — пастух.
Ну, а чтобы ты встретил лик зари,
Я спою псалом номер три!

Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня.
Не убоюсь тем народа, которые со всех сторон ополчились на меня.
Восстань, Господи! Спаси меня, Боже мой!
Ибо ты поражаешь в ланиту врагов моих, сокрушаешь зубы нечестивых.

Полчища врагов
Прут со всех сторон.
Вижу блеск щитов,
Слышу копий звон...

Говорит Саул — слушай, ё-мое, затупил я меч, поломал копье,
Я, как тот Иов, изнемог от бед. Дай хотя б поспать, раз спасенья нет,
На долины смертная пала тень —
Вот я и гляжу на нее.
По долинам, по взгорьям текут ручьи, а над ними поет лоза,
А в земле застыли ворожеи, и открыты у них глаза.
Города в огне, небеса в огне, вертухай на каждом холме,
И бредет мой первенец по стерне, и дыра у него в спине.

Говорит Давид — видно, все цари как спасенья ждут утренней зари,
В предрассветной тьме пробудилась лань, великан в шатре простирает длань,
На семи холмах строятся войска —
Вот и гложет тебя тоска.
Чтобы ты стерпел гибельную весть,
Я спою псалом номер шесть!

Помилуй меня, Господи, ибо я немощен: исцели меня, Господи,
ибо кости мои потрясены.
И душа моя сильно потрясена, Ты же, Господи, доколе?
Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради жалости
твоей!
Ибо в смерти нет памятования о Тебе — во гробе кто будет
славить Тебя?

Строятся войска,
Гложет тебя тоска,
Близится рассвет,
И спасенья нет.
Поступь твоя тяжка,
Дрогнет твоя рука...

Говорит Саул — так подай мне плащ, ибо в сей земле
всякий куст горящ,
Всякий, в сущности, говорящ...
Я иду, чтобы сгинуть в Его огне, ибо Он не откажет мне.
Я помечен, типа, его перстом,
Перехерен Его крестом!
Опален войной, я пройду страной — до упора, как заводной.
На долины смертная пала тень,
Ты стоишь за моей спиной...
Так не бей челом, и не пой псалом, мне давно кранты,
я пошел на слом,
Да и ты еще и не то споешь —

Вот он, сын твой Авессалом...

***
(из книги "Неземля")
shlomith_mirka: (Default)
Вот застряло у меня в голове....
Вариация на тему книги Иова, моя Одесса, которую я помню тем лучше, чем больше времени проходит, чем сильнее отделяются и дворы эти с изломанным корнями асфальтом, балкончики, крашенные голубой небесной истрескавшейся краской, мотки бельевых веревок, вечные кошки, кормящие котят, и пушки с фрегата "Тигр", черный курчавый Пушкин, который в детской памяти остался так и несовместим с фонтаном. Занесенный бело-желтой тлеющей акацией парк Шевченко. Лаокоон с сыновьями среди кустов роз, мирных ваз и клумб. Вообще все адреса разрозненные: вот край какой-то площади, вот помню просторный бульвар, на котором в два ряда росли высокие каштаны, совершенное видение из книги путешествий другой девочки, какой-нибудь Мэри или тем более Алисы… А кошки - они правда вечные. Кошка - волынка, кошка - лютня, улитка, валторна, кошка - кипящий чайник, музыкальный булькающий котел. Вот хотите образ ангела, играющего на кифаре пред престолом? Это ангел с кошкой.
Много-много чего...Выступивший из киммерийских теней Публий Овидий Назон, за которым я отказывалась признавать Дюка де Ришелье. Не мог быть никем иным этот маленький человек в тоге и со свитком в отведенной в сторону руке, с тонкими запястьями и лодыжками... "Назо к смерти не готов,/ Оттого угрюм." Каких послов он теперь встречает, выходя на фон сине-зеленого, изъеденного купоросом облупленного неба… Впрочем, это все потом, я тогда не знала. В городе много теней, они синие и бесконечно двигающиеся, уходящие из-под ног по асфальту. Это действительно платаны, рябь их веток и шевелящихся листьев высоко. У них корявые теплые стволы, даже если ночью приложишь ладонь. У них, наверное, были еще такие стручки огромные коричневые с плоскими, как таблетки, зернами… Днем город шумный, рыба, запах ее, блеск погасший, помутневшая чешуя, пар варки из окна, семечки, корешки лука из продуктовой сумки торчат, как курьи ножки... Ввечеру оживают трамваи (теперь таких нет), звенящие и гремящие на поворотах всем своим железным нутром, а внутрь них затекают тени и синий свет, обнимает лица последних добирающихся домой, течет по полу и сбегает с задней площадки. Синий свет горящих витрин, просторных первых этажей больших домов (теперь нет и одинокого синего света).

И мы шли домой по этим улицам, мне мало лет, я висела на руках родителей и прыгала, как коза, запрокидывая голову, заглядываясь в темно-синее небо с огромными звездами (надо ли говорить, что и этого нет, если и так, безусловно, заведомо, не принимая на жалобы, ни алкания, ни ярости – это невозвратимо?). Возле арок во дворы стояли врытые в землю покосившиеся короткие столбы (к ним привязывали лошадей, хотя кто же знает; лошадей нет, столбы остались).

“О чем ты плачешь, бедный гой…” О том, что д’Артаньян покинул свой Тарб, и он разрушился без него.

Конечно, независимо от своего каменного приморского двойника. Так же, как разрушается каждый день за спиной, осыпается, как пыль бабочек, день.
Впрочем, так же легко разрушаются место и время, в которых я нахожусь.


А теперь обещанные стихи Марии Галиной.

/////////////////////////////////////////////////////////////////////

МАРИЯ ГАЛИНА.

***
О чем ты плачешь, бедный гой, — июльский зной что мед,
А ты, небритый и нагой, каких бежишь тенет?
Уходит вдаль бульвар, пропах густым сияньем лип,
И облака горячий пах к акации прилип.
Мерцает водяная пыль на городских часах,
И горлиц любострастный пыл вскипает в небесах...
Ужель в дегтярную жару тебе не по нутру,
Что город синий поутру и алый ввечеру,
Что парус роется, кренясь, в соленом неглиже,
И ты сидишь, как некий князь, весь в золотой парше?
О чем я плачу, не пойму, но ведаю кому —
Я плачу Господу в суму и городу всему,
Кому я плачу, бедный гой, мишигинер аскет,
О том, что жизни нет другой, и этой — тоже нет.
С небес течет густая мгла, стекает, как смола,
И молодость моя прошла, и жизнь моя прошла,
И ветр пылающий бежит из черноты степной —
О сжалься, Господи, скажи — что делаешь со мной!
Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух,
И к ночи повелитель мух выводит трех старух.
Идут, бредут мешки костей, корявые тела,
А та, что тащится в хвосте, любовь моя была.

***
САУЛ И ДАВИД

Он стащил шелом, он сказал — шалом! — говорит, я, мол, бью челом!
На долины смертная пала тень,
Я сейчас пропою псалом!
Говорит Саул — типа я уснул — ты чего орешь, точно есаул,
Слушай-ка пацан, как тебя, Давид? Знал бы ты, Давид, как нутро болит,
Все долины в смертной лежат тени,
Ты не пой мне, повремени!
Все холмы в огне, города в огне, а долины лежат во тьме.
Там грядет Господь меж сухих камней — оттого и не спится мне!
Страшен лик его, и убоен взор, и зеницы его черны,
И когда не пришьет он меня в упор, то сожжет меня со спины...
Отвечал Давид, — мол, прости, слихa*! — я тебе еще не допел стиха,
Эти струны целительный льют бальзам — вот пожди, и услышишь сам,
Ну, а чтобы ты внял моим словам,
Я спою псалом nomber one...

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не сидит
в собрании развратителей. В законе Господа воля его.
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод,
которое приносит плод
во время свое,
и лист которого не вянет,
и во всем, что он ни делает, — успеет.
Не так нечестивые; но они — как прах, возметаемый ветром...

Кто ничего не сеет,
Тот, следовательно, не жнет —
Ветер его рассеет,
Пламя его сожжет...

Говорит Саул — голова в огне, отвали, пацан, и не пой при мне,
Ты по жизни кто? Говоришь, пастух? Для меня, пастух, горний свет потух,
На долины смертная пала тень,
Говоришь, я кричал во сне?
Знал я пастухов, я и сам таков, так что я ложил на твоих стихов!
Я и сам с верблюжьего слез горба, так что, типа, тодарабa**...
Я, блин, пастырь страны, я убийца войны —

Заслужил я момент тишины.
Говорит Давид — нечестивый прах ангелы взовьют на семи ветрах,
К пастырям овец Бог склоняет слух,
Говорят, он и сам — пастух.
Ну, а чтобы ты встретил лик зари,
Я спою псалом номер три!

Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня.
Не убоюсь тем народа, которые со всех сторон ополчились на меня.
Восстань, Господи! Спаси меня, Боже мой!
Ибо ты поражаешь в ланиту врагов моих, сокрушаешь зубы нечестивых.

Полчища врагов
Прут со всех сторон.
Вижу блеск щитов,
Слышу копий звон...

Говорит Саул — слушай, ё-мое, затупил я меч, поломал копье,
Я, как тот Иов, изнемог от бед. Дай хотя б поспать, раз спасенья нет,
На долины смертная пала тень —
Вот я и гляжу на нее.
По долинам, по взгорьям текут ручьи, а над ними поет лоза,
А в земле застыли ворожеи, и открыты у них глаза.
Города в огне, небеса в огне, вертухай на каждом холме,
И бредет мой первенец по стерне, и дыра у него в спине.

Говорит Давид — видно, все цари как спасенья ждут утренней зари,
В предрассветной тьме пробудилась лань, великан в шатре простирает длань,
На семи холмах строятся войска —
Вот и гложет тебя тоска.
Чтобы ты стерпел гибельную весть,
Я спою псалом номер шесть!

Помилуй меня, Господи, ибо я немощен: исцели меня, Господи,
ибо кости мои потрясены.
И душа моя сильно потрясена, Ты же, Господи, доколе?
Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради жалости
твоей!
Ибо в смерти нет памятования о Тебе — во гробе кто будет
славить Тебя?

Строятся войска,
Гложет тебя тоска,
Близится рассвет,
И спасенья нет.
Поступь твоя тяжка,
Дрогнет твоя рука...

Говорит Саул — так подай мне плащ, ибо в сей земле
всякий куст горящ,
Всякий, в сущности, говорящ...
Я иду, чтобы сгинуть в Его огне, ибо Он не откажет мне.
Я помечен, типа, его перстом,
Перехерен Его крестом!
Опален войной, я пройду страной — до упора, как заводной.
На долины смертная пала тень,
Ты стоишь за моей спиной...
Так не бей челом, и не пой псалом, мне давно кранты,
я пошел на слом,
Да и ты еще и не то споешь —

Вот он, сын твой Авессалом...

***
(из книги "Неземля")
shlomith_mirka: (Default)
Вот застряло у меня в голове....
Вариация на тему книги Иова, моя Одесса, которую я помню тем лучше, чем больше времени проходит, чем сильнее отделяются и дворы эти с изломанным корнями асфальтом, балкончики, крашенные голубой небесной истрескавшейся краской, мотки бельевых веревок, вечные кошки, кормящие котят, и пушки с фрегата "Тигр", черный курчавый Пушкин, который в детской памяти остался так и несовместим с фонтаном. Занесенный бело-желтой тлеющей акацией парк Шевченко. Лаокоон с сыновьями среди кустов роз, мирных ваз и клумб. Вообще все адреса разрозненные: вот край какой-то площади, вот помню просторный бульвар, на котором в два ряда росли высокие каштаны, совершенное видение из книги путешествий другой девочки, какой-нибудь Мэри или тем более Алисы… А кошки - они правда вечные. Кошка - волынка, кошка - лютня, улитка, валторна, кошка - кипящий чайник, музыкальный булькающий котел. Вот хотите образ ангела, играющего на кифаре пред престолом? Это ангел с кошкой.
Много-много чего...Выступивший из киммерийских теней Публий Овидий Назон, за которым я отказывалась признавать Дюка де Ришелье. Не мог быть никем иным этот маленький человек в тоге и со свитком в отведенной в сторону руке, с тонкими запястьями и лодыжками... "Назо к смерти не готов,/ Оттого угрюм." Каких послов он теперь встречает, выходя на фон сине-зеленого, изъеденного купоросом облупленного неба… Впрочем, это все потом, я тогда не знала. В городе много теней, они синие и бесконечно двигающиеся, уходящие из-под ног по асфальту. Это действительно платаны, рябь их веток и шевелящихся листьев высоко. У них корявые теплые стволы, даже если ночью приложишь ладонь. У них, наверное, были еще такие стручки огромные коричневые с плоскими, как таблетки, зернами… Днем город шумный, рыба, запах ее, блеск погасший, помутневшая чешуя, пар варки из окна, семечки, корешки лука из продуктовой сумки торчат, как курьи ножки... Ввечеру оживают трамваи (теперь таких нет), звенящие и гремящие на поворотах всем своим железным нутром, а внутрь них затекают тени и синий свет, обнимает лица последних добирающихся домой, течет по полу и сбегает с задней площадки. Синий свет горящих витрин, просторных первых этажей больших домов (теперь нет и одинокого синего света).

И мы шли домой по этим улицам, мне мало лет, я висела на руках родителей и прыгала, как коза, запрокидывая голову, заглядываясь в темно-синее небо с огромными звездами (надо ли говорить, что и этого нет, если и так, безусловно, заведомо, не принимая на жалобы, ни алкания, ни ярости – это невозвратимо?). Возле арок во дворы стояли врытые в землю покосившиеся короткие столбы (к ним привязывали лошадей, хотя кто же знает; лошадей нет, столбы остались).

“О чем ты плачешь, бедный гой…” О том, что д’Артаньян покинул свой Тарб, и он разрушился без него.

Конечно, независимо от своего каменного приморского двойника. Так же, как разрушается каждый день за спиной, осыпается, как пыль бабочек, день.
Впрочем, так же легко разрушаются место и время, в которых я нахожусь.


А теперь обещанные стихи Марии Галиной.

/////////////////////////////////////////////////////////////////////

МАРИЯ ГАЛИНА.

***
О чем ты плачешь, бедный гой, — июльский зной что мед,
А ты, небритый и нагой, каких бежишь тенет?
Уходит вдаль бульвар, пропах густым сияньем лип,
И облака горячий пах к акации прилип.
Мерцает водяная пыль на городских часах,
И горлиц любострастный пыл вскипает в небесах...
Ужель в дегтярную жару тебе не по нутру,
Что город синий поутру и алый ввечеру,
Что парус роется, кренясь, в соленом неглиже,
И ты сидишь, как некий князь, весь в золотой парше?
О чем я плачу, не пойму, но ведаю кому —
Я плачу Господу в суму и городу всему,
Кому я плачу, бедный гой, мишигинер аскет,
О том, что жизни нет другой, и этой — тоже нет.
С небес течет густая мгла, стекает, как смола,
И молодость моя прошла, и жизнь моя прошла,
И ветр пылающий бежит из черноты степной —
О сжалься, Господи, скажи — что делаешь со мной!
Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух,
И к ночи повелитель мух выводит трех старух.
Идут, бредут мешки костей, корявые тела,
А та, что тащится в хвосте, любовь моя была.

***
САУЛ И ДАВИД

Он стащил шелом, он сказал — шалом! — говорит, я, мол, бью челом!
На долины смертная пала тень,
Я сейчас пропою псалом!
Говорит Саул — типа я уснул — ты чего орешь, точно есаул,
Слушай-ка пацан, как тебя, Давид? Знал бы ты, Давид, как нутро болит,
Все долины в смертной лежат тени,
Ты не пой мне, повремени!
Все холмы в огне, города в огне, а долины лежат во тьме.
Там грядет Господь меж сухих камней — оттого и не спится мне!
Страшен лик его, и убоен взор, и зеницы его черны,
И когда не пришьет он меня в упор, то сожжет меня со спины...
Отвечал Давид, — мол, прости, слихa*! — я тебе еще не допел стиха,
Эти струны целительный льют бальзам — вот пожди, и услышишь сам,
Ну, а чтобы ты внял моим словам,
Я спою псалом nomber one...

Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не сидит
в собрании развратителей. В законе Господа воля его.
И будет он как дерево, посаженное при потоках вод,
которое приносит плод
во время свое,
и лист которого не вянет,
и во всем, что он ни делает, — успеет.
Не так нечестивые; но они — как прах, возметаемый ветром...

Кто ничего не сеет,
Тот, следовательно, не жнет —
Ветер его рассеет,
Пламя его сожжет...

Говорит Саул — голова в огне, отвали, пацан, и не пой при мне,
Ты по жизни кто? Говоришь, пастух? Для меня, пастух, горний свет потух,
На долины смертная пала тень,
Говоришь, я кричал во сне?
Знал я пастухов, я и сам таков, так что я ложил на твоих стихов!
Я и сам с верблюжьего слез горба, так что, типа, тодарабa**...
Я, блин, пастырь страны, я убийца войны —

Заслужил я момент тишины.
Говорит Давид — нечестивый прах ангелы взовьют на семи ветрах,
К пастырям овец Бог склоняет слух,
Говорят, он и сам — пастух.
Ну, а чтобы ты встретил лик зари,
Я спою псалом номер три!

Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня.
Не убоюсь тем народа, которые со всех сторон ополчились на меня.
Восстань, Господи! Спаси меня, Боже мой!
Ибо ты поражаешь в ланиту врагов моих, сокрушаешь зубы нечестивых.

Полчища врагов
Прут со всех сторон.
Вижу блеск щитов,
Слышу копий звон...

Говорит Саул — слушай, ё-мое, затупил я меч, поломал копье,
Я, как тот Иов, изнемог от бед. Дай хотя б поспать, раз спасенья нет,
На долины смертная пала тень —
Вот я и гляжу на нее.
По долинам, по взгорьям текут ручьи, а над ними поет лоза,
А в земле застыли ворожеи, и открыты у них глаза.
Города в огне, небеса в огне, вертухай на каждом холме,
И бредет мой первенец по стерне, и дыра у него в спине.

Говорит Давид — видно, все цари как спасенья ждут утренней зари,
В предрассветной тьме пробудилась лань, великан в шатре простирает длань,
На семи холмах строятся войска —
Вот и гложет тебя тоска.
Чтобы ты стерпел гибельную весть,
Я спою псалом номер шесть!

Помилуй меня, Господи, ибо я немощен: исцели меня, Господи,
ибо кости мои потрясены.
И душа моя сильно потрясена, Ты же, Господи, доколе?
Обратись, Господи, избавь душу мою, спаси меня ради жалости
твоей!
Ибо в смерти нет памятования о Тебе — во гробе кто будет
славить Тебя?

Строятся войска,
Гложет тебя тоска,
Близится рассвет,
И спасенья нет.
Поступь твоя тяжка,
Дрогнет твоя рука...

Говорит Саул — так подай мне плащ, ибо в сей земле
всякий куст горящ,
Всякий, в сущности, говорящ...
Я иду, чтобы сгинуть в Его огне, ибо Он не откажет мне.
Я помечен, типа, его перстом,
Перехерен Его крестом!
Опален войной, я пройду страной — до упора, как заводной.
На долины смертная пала тень,
Ты стоишь за моей спиной...
Так не бей челом, и не пой псалом, мне давно кранты,
я пошел на слом,
Да и ты еще и не то споешь —

Вот он, сын твой Авессалом...

***
(из книги "Неземля")

***

Oct. 14th, 2011 05:20 pm
shlomith_mirka: (Default)
Не надо откладывать, не надо спешить. Я всегда слишком надолго откладывала, оставляла вещь спать - потому и выпали из моей жизни года 2008, 2009 - и она осыпается, истирается. Я не то что не узнаю ее - она не обо мне, не для меня, не имеет ко мне никакого отношения. Я смотрю теперь на это, как на высохшие листы, и чувствую в этом какую-то опасность. Неужели мне так важно сейчас помнить, ясно проживать, отдавать себе отчет в каждом дне? Даже если так, прожитых бесценных осеней и зим это никак не вернет. Лет и весен - нет, я почти не помню, только самые границы зим и осеней; потому что они и так слишком наполнены собой, куда уж мне - еще и мне - в них вместиться. От весен - одни детские воспоминания о карабликах. От лет - жуткая тоска бесконечного ада, с некоторыми перерывами: на выходные и праздники. Летом - утраты. И меня в них нет. И даже конца у лета нет, и сна летом нет. Просто в один миг все обрубается, то ли ключ в замке поворачивается и меня выпускают, то ли занавес и глубина меняются, и я выхожу. Май - это еще последнее, что радует, перед этим забытьем: когда впервые на ночь остается открытым балкон, и всю ночь слышишь и видишь, как листья касаются дорожки фонарного света, которая протягивается в наш дом, между наших кроватей, как листья ступают и сходят с нее. По ней и правда можно войти. А можно лежать и ждать.

И поторопиться - тоже нельзя. Нельзя спешить бросить, забыть, вынести за пределы себя то, что не успело еще завершиться. Нельзя что бы то ни было закончить по своему желанию, избыть. А для меня единственный механизм забывания, единственный работающий - это формулировка, определение. Я совершенно точно не смогу вспомнить близко хотя бы - то, что четко было сформулировани, абсолютно, для меня - универсально. Всё, это - затворяющая надпись. Камень над мечом и т.п. Смывающая вода. И, к сожалению, это не только средство спасения, это маховик, раскрутив который, становишься его жертвой, как Дон Кихот своих мельниц. Это самостоятельная вещь - и ее нельзя слишком усердно кормить.
Она не освобождает места для чего-то иного, она занимает его собой.

И самое важное - не торопиться говорить, пока не вызреют слова, не станут завершенной сущностью и абсолютной твоей истиной. Предметом абсолютной веры, не интеллектуальной убежденности. Как и следует читать, чтобы понять, что "ветер гонит волны от порога, омывая стопы у деревьев " и "стрелы растут, как орешник" - нужно просто этому абсолютно поверить.

И - вопрос самосохранения. Опережая это время - не изживаешь переживание, а не панически и бессмысленно сбрасываешь с себя первые признаки, первые меты, то есть - не его. Нельзя сказать, что ветка, ломающаяся под тяжестью завязи, принесла земле яблоко.

Неточно, неистинно, неправильно, недостоверно это все сказано. Это тоже не - завершилось.

***
Не нужно ничего искать, сейчас, намеренно, опасаясь не нейти. Самый верный способ не найти. Слова, становящиеся твоей абсолютной правдой, являются сами. Вообще не к тебе, ничуть не через тебя. Просто лучащийся поток. И каким-то чудесным образом он оказывается говорящим что-то важное и о тебе. И даже всецело понятным, в полноте своей принимаемым тобой. Проходящим через эту узкую щель, замочную скважину, не искажаясь и не расщепляясь, как настоящий луч света. То есть эти слова не были ни искусственными, ни "придуманными". Эти-то, протаскиваемые сквозь скважину в "реальность", в оформленность - ломаются, как ломаются игрушки. Хлам.

Это именно нашлись - затерянные, из множества вариантов - их место (материя, тело) и время (звук, этот вариант протяженности, способ соизмерения с твоей жизнью).

Я не знаю, как это происходит. И не знаю, кончно, критерия, как это - "чему абсолютно веришь". Но таких оживших моментов много, они чаще рассыпаны, но иногда сконцентрированы, собраны в одну святящуюся нить. И когда нанизываешь на нее, как бусины, свои руки одну за другой, как шаги, свою жизь воспринимаешь как чудо, веришь и не веришь ей.

Куда там Ариадне- жизнеспасительнице.

***
А собиралась вообще-то всего лишь отыскать и положить здесь, как я переводила (пересказывала, таргум получился, даже не околоперевод) Яцека Качмарского.
Не могу искать.
"Лежу, болею, сам себя жалею."
Нифига не понимаю, не прихожу в сознание, глаза не разлепляю.

***

Oct. 14th, 2011 05:20 pm
shlomith_mirka: (Default)
Не надо откладывать, не надо спешить. Я всегда слишком надолго откладывала, оставляла вещь спать - потому и выпали из моей жизни года 2008, 2009 - и она осыпается, истирается. Я не то что не узнаю ее - она не обо мне, не для меня, не имеет ко мне никакого отношения. Я смотрю теперь на это, как на высохшие листы, и чувствую в этом какую-то опасность. Неужели мне так важно сейчас помнить, ясно проживать, отдавать себе отчет в каждом дне? Даже если так, прожитых бесценных осеней и зим это никак не вернет. Лет и весен - нет, я почти не помню, только самые границы зим и осеней; потому что они и так слишком наполнены собой, куда уж мне - еще и мне - в них вместиться. От весен - одни детские воспоминания о карабликах. От лет - жуткая тоска бесконечного ада, с некоторыми перерывами: на выходные и праздники. Летом - утраты. И меня в них нет. И даже конца у лета нет, и сна летом нет. Просто в один миг все обрубается, то ли ключ в замке поворачивается и меня выпускают, то ли занавес и глубина меняются, и я выхожу. Май - это еще последнее, что радует, перед этим забытьем: когда впервые на ночь остается открытым балкон, и всю ночь слышишь и видишь, как листья касаются дорожки фонарного света, которая протягивается в наш дом, между наших кроватей, как листья ступают и сходят с нее. По ней и правда можно войти. А можно лежать и ждать.

И поторопиться - тоже нельзя. Нельзя спешить бросить, забыть, вынести за пределы себя то, что не успело еще завершиться. Нельзя что бы то ни было закончить по своему желанию, избыть. А для меня единственный механизм забывания, единственный работающий - это формулировка, определение. Я совершенно точно не смогу вспомнить близко хотя бы - то, что четко было сформулировани, абсолютно, для меня - универсально. Всё, это - затворяющая надпись. Камень над мечом и т.п. Смывающая вода. И, к сожалению, это не только средство спасения, это маховик, раскрутив который, становишься его жертвой, как Дон Кихот своих мельниц. Это самостоятельная вещь - и ее нельзя слишком усердно кормить.
Она не освобождает места для чего-то иного, она занимает его собой.

И самое важное - не торопиться говорить, пока не вызреют слова, не станут завершенной сущностью и абсолютной твоей истиной. Предметом абсолютной веры, не интеллектуальной убежденности. Как и следует читать, чтобы понять, что "ветер гонит волны от порога, омывая стопы у деревьев " и "стрелы растут, как орешник" - нужно просто этому абсолютно поверить.

И - вопрос самосохранения. Опережая это время - не изживаешь переживание, а не панически и бессмысленно сбрасываешь с себя первые признаки, первые меты, то есть - не его. Нельзя сказать, что ветка, ломающаяся под тяжестью завязи, принесла земле яблоко.

Неточно, неистинно, неправильно, недостоверно это все сказано. Это тоже не - завершилось.

***
Не нужно ничего искать, сейчас, намеренно, опасаясь не нейти. Самый верный способ не найти. Слова, становящиеся твоей абсолютной правдой, являются сами. Вообще не к тебе, ничуть не через тебя. Просто лучащийся поток. И каким-то чудесным образом он оказывается говорящим что-то важное и о тебе. И даже всецело понятным, в полноте своей принимаемым тобой. Проходящим через эту узкую щель, замочную скважину, не искажаясь и не расщепляясь, как настоящий луч света. То есть эти слова не были ни искусственными, ни "придуманными". Эти-то, протаскиваемые сквозь скважину в "реальность", в оформленность - ломаются, как ломаются игрушки. Хлам.

Это именно нашлись - затерянные, из множества вариантов - их место (материя, тело) и время (звук, этот вариант протяженности, способ соизмерения с твоей жизнью).

Я не знаю, как это происходит. И не знаю, кончно, критерия, как это - "чему абсолютно веришь". Но таких оживших моментов много, они чаще рассыпаны, но иногда сконцентрированы, собраны в одну святящуюся нить. И когда нанизываешь на нее, как бусины, свои руки одну за другой, как шаги, свою жизь воспринимаешь как чудо, веришь и не веришь ей.

Куда там Ариадне- жизнеспасительнице.

***
А собиралась вообще-то всего лишь отыскать и положить здесь, как я переводила (пересказывала, таргум получился, даже не околоперевод) Яцека Качмарского.
Не могу искать.
"Лежу, болею, сам себя жалею."
Нифига не понимаю, не прихожу в сознание, глаза не разлепляю.

***

Oct. 14th, 2011 05:20 pm
shlomith_mirka: (Default)
Не надо откладывать, не надо спешить. Я всегда слишком надолго откладывала, оставляла вещь спать - потому и выпали из моей жизни года 2008, 2009 - и она осыпается, истирается. Я не то что не узнаю ее - она не обо мне, не для меня, не имеет ко мне никакого отношения. Я смотрю теперь на это, как на высохшие листы, и чувствую в этом какую-то опасность. Неужели мне так важно сейчас помнить, ясно проживать, отдавать себе отчет в каждом дне? Даже если так, прожитых бесценных осеней и зим это никак не вернет. Лет и весен - нет, я почти не помню, только самые границы зим и осеней; потому что они и так слишком наполнены собой, куда уж мне - еще и мне - в них вместиться. От весен - одни детские воспоминания о карабликах. От лет - жуткая тоска бесконечного ада, с некоторыми перерывами: на выходные и праздники. Летом - утраты. И меня в них нет. И даже конца у лета нет, и сна летом нет. Просто в один миг все обрубается, то ли ключ в замке поворачивается и меня выпускают, то ли занавес и глубина меняются, и я выхожу. Май - это еще последнее, что радует, перед этим забытьем: когда впервые на ночь остается открытым балкон, и всю ночь слышишь и видишь, как листья касаются дорожки фонарного света, которая протягивается в наш дом, между наших кроватей, как листья ступают и сходят с нее. По ней и правда можно войти. А можно лежать и ждать.

И поторопиться - тоже нельзя. Нельзя спешить бросить, забыть, вынести за пределы себя то, что не успело еще завершиться. Нельзя что бы то ни было закончить по своему желанию, избыть. А для меня единственный механизм забывания, единственный работающий - это формулировка, определение. Я совершенно точно не смогу вспомнить близко хотя бы - то, что четко было сформулировани, абсолютно, для меня - универсально. Всё, это - затворяющая надпись. Камень над мечом и т.п. Смывающая вода. И, к сожалению, это не только средство спасения, это маховик, раскрутив который, становишься его жертвой, как Дон Кихот своих мельниц. Это самостоятельная вещь - и ее нельзя слишком усердно кормить.
Она не освобождает места для чего-то иного, она занимает его собой.

И самое важное - не торопиться говорить, пока не вызреют слова, не станут завершенной сущностью и абсолютной твоей истиной. Предметом абсолютной веры, не интеллектуальной убежденности. Как и следует читать, чтобы понять, что "ветер гонит волны от порога, омывая стопы у деревьев " и "стрелы растут, как орешник" - нужно просто этому абсолютно поверить.

И - вопрос самосохранения. Опережая это время - не изживаешь переживание, а не панически и бессмысленно сбрасываешь с себя первые признаки, первые меты, то есть - не его. Нельзя сказать, что ветка, ломающаяся под тяжестью завязи, принесла земле яблоко.

Неточно, неистинно, неправильно, недостоверно это все сказано. Это тоже не - завершилось.

***
Не нужно ничего искать, сейчас, намеренно, опасаясь не нейти. Самый верный способ не найти. Слова, становящиеся твоей абсолютной правдой, являются сами. Вообще не к тебе, ничуть не через тебя. Просто лучащийся поток. И каким-то чудесным образом он оказывается говорящим что-то важное и о тебе. И даже всецело понятным, в полноте своей принимаемым тобой. Проходящим через эту узкую щель, замочную скважину, не искажаясь и не расщепляясь, как настоящий луч света. То есть эти слова не были ни искусственными, ни "придуманными". Эти-то, протаскиваемые сквозь скважину в "реальность", в оформленность - ломаются, как ломаются игрушки. Хлам.

Это именно нашлись - затерянные, из множества вариантов - их место (материя, тело) и время (звук, этот вариант протяженности, способ соизмерения с твоей жизнью).

Я не знаю, как это происходит. И не знаю, кончно, критерия, как это - "чему абсолютно веришь". Но таких оживших моментов много, они чаще рассыпаны, но иногда сконцентрированы, собраны в одну святящуюся нить. И когда нанизываешь на нее, как бусины, свои руки одну за другой, как шаги, свою жизь воспринимаешь как чудо, веришь и не веришь ей.

Куда там Ариадне- жизнеспасительнице.

***
А собиралась вообще-то всего лишь отыскать и положить здесь, как я переводила (пересказывала, таргум получился, даже не околоперевод) Яцека Качмарского.
Не могу искать.
"Лежу, болею, сам себя жалею."
Нифига не понимаю, не прихожу в сознание, глаза не разлепляю.

Profile

shlomith_mirka: (Default)
shlomith_mirka

January 2013

S M T W T F S
  12345
678 9101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 24th, 2017 01:38 am
Powered by Dreamwidth Studios