shlomith_mirka: (Default)
***
Социология религии. Часть 2.

Странно считать минимумом религии (то есть ее содержанием, тем, к чему она сводится и из чего возникает) анимизм – веру в духов и душу. Мимиходом упомяну тот контраргумент, что в таком случае буддизму (с концепцией не-души, отсутствием индивидуальной души, в случае заблуждения относительно ее природы она становится объектом привязанности) в статусе религии придется отказать. Кроме того, сама постановка вопроса о минимуме религии так же спорна в контексте подхода, подразумевающего отсутствие единой модели религии вообще: модель, содержание “религии вообще” меняется по мере развития исторических форм религий.
Религия – не вырастает ни из чего, ни к чему не сводится; совершенно особый род психической деятельности человека, общение с мыслимым Другим, существующим в нем вполне и абсолютно, бесспорно и явно. Не столь важно, порождение ли избыточной и активно творящей самое себя психики человека или это узнавание ею несоизмеримо более великого, всеобъемлющего, но родственного и открывающего, являющего Себя надчеловеческого феномена. Религия – явление человеческое, бесспорно; и не только человеческое – возможно. Философское определение ее как чувства и вкуса к бесконечному (Шлейермахер) не отменяется ни богословским (потенциальная открытость человека к sacrum, религиозный акт как актуальная обращенность к священному ), ни отвергает понимание творения вообще, в том числе человеческими силами: обреченное дело творения заведомого неузнанного, узнавание-опознавание его черт после каждого движения души, разума, чувствования истинности его или – нет, нет, уже искусственности, измышленности, а не явления целиком. Человек взыскует явиться перед своим Творцом так же, как Он является ему. Целостным, цельным, не собранным, не коробкой с грохочущими коллекциями вещей, а – единственной, единой, полностью воплотившей его - Вещью, радостью Б-жьей. Дерзание и желание “вещи” невозможной: не существущей - и никода не будущей существовать вполне, ибо вещь – после творца. Если бы творец и вещь не были одним. Себя назвать, высказать, заговорить с Б-гом – так, чтобы Б-г услышал, выучить Его язык и стать в нем Предложением.

Да, комплекс убеждений, принятых без достаточных рациональных оснований, являющейся ценностью и руководством к действия, является верой, как компонентом мировоззрения. Помимо религии (где это – жизненно важно), элемент веры есть в построении научных концепций (от операции принятия аксиом – до внутренней интуиции, убежденности в правомерности модели), в обыденном мировоззрении – где это просто неизбежно. Низовое мышление всегда фольклорно и мифологично, и порождаемые ею причудливые формы религиозности - отдельный предмет безоценочного, документирующего исследования. Особенно к “сну разума” и порождению самых диких, аморальных в глубине своей суеверий, подозревающих злое и черное в другом, располагают условия неразвитости культуры, забытости, амнезии, отсутствия абсолютных критериев достойного человеческого и чистого. Отсутствие – верха. А верха не хватает всегда там (и тем), где низ задавливается, забивается память и убивается пример.
Этот комплекс убеждений, внутренне принятых субъектом (идеология, привязанность к неким социальным ценностям, идеям , идеалам ) работает некоторое время как религия, но он непрочен, человек не может слишком долгое время быть привязан к себе одному, быть одержимым собой: обществом, идеями, приктикумом по их применению, увлечением превращения всего – первосвященного – в инструмент. Это исчерпаемо. Обращаться к себе как к sacrum – может один человек, как один человек волен и способен себя ненавидеть. И это исчерпаемо тоже – человек не может удовлетвориться собой, потолком и балкой – ему либо проломить голову, либо повеситься; то, что он видит, выйдя из себя, попав в резонанс, - он собой не назовет. Sacrum – непостижимо, бесконечно, являет собой полноту и правоту бытия. В лучшем случае - человек есть его часть. Так что религия – это не любая человеческая привязанность, потому что они (большинство привязанностей) исчезают, остается лишь фундаментальнейшая: взыскание полноты бытия, которой человек не является.

Более того, говоря о вере в душу, обитателей мира мертвых, воздаянии, он акцентируется на наличии страха как ключевого чувства в любом религиозном сознании (перед миром мертвых и воздаянием). То есть он смешивает первобытнейший, звериный, аморфный инстинкт – отложившийся в фольклоре, в низовых пластах мифологии, культуры, - с догматическим вероучением, да и с самой сутью – развитых религий, базирующихся не на страхе: Страх Божий иудаизма – это имя Премудрости, Аллах - Рахман и Рахим – Всемилостивый и Всемогущий. Христианство – ради человека преодолевает его страх и его смерть, не адом пугает, а – о ”воскресении всех мертвых и жизни будущего века”.

Если хочется творить себе пугало (копию себя, только мощнее), ущучивающее обидчиков его задобрившего и помянувшего, - вам к фольклорно-мифологическому пласту, уродцам и чудовищам, шутам и трикстерам, нечестным игрокам, обманчиво красивым хищникам. Здесь плут торгуется со смертью и удачей, побеждает зло, становясь злом, выворачивая и высмеивая чистое, священное и сакральное, путешествует равно по грязным топям и приграничьям – и ступает на ”чистые земли”. А они остаются чисты и тверды. Но ему не интересен свет – слишком ровен. Что ж – и се – человек.
***
shlomith_mirka: (Default)
***
Социология религии. Часть 2.

Странно считать минимумом религии (то есть ее содержанием, тем, к чему она сводится и из чего возникает) анимизм – веру в духов и душу. Мимиходом упомяну тот контраргумент, что в таком случае буддизму (с концепцией не-души, отсутствием индивидуальной души, в случае заблуждения относительно ее природы она становится объектом привязанности) в статусе религии придется отказать. Кроме того, сама постановка вопроса о минимуме религии так же спорна в контексте подхода, подразумевающего отсутствие единой модели религии вообще: модель, содержание “религии вообще” меняется по мере развития исторических форм религий.
Религия – не вырастает ни из чего, ни к чему не сводится; совершенно особый род психической деятельности человека, общение с мыслимым Другим, существующим в нем вполне и абсолютно, бесспорно и явно. Не столь важно, порождение ли избыточной и активно творящей самое себя психики человека или это узнавание ею несоизмеримо более великого, всеобъемлющего, но родственного и открывающего, являющего Себя надчеловеческого феномена. Религия – явление человеческое, бесспорно; и не только человеческое – возможно. Философское определение ее как чувства и вкуса к бесконечному (Шлейермахер) не отменяется ни богословским (потенциальная открытость человека к sacrum, религиозный акт как актуальная обращенность к священному ), ни отвергает понимание творения вообще, в том числе человеческими силами: обреченное дело творения заведомого неузнанного, узнавание-опознавание его черт после каждого движения души, разума, чувствования истинности его или – нет, нет, уже искусственности, измышленности, а не явления целиком. Человек взыскует явиться перед своим Творцом так же, как Он является ему. Целостным, цельным, не собранным, не коробкой с грохочущими коллекциями вещей, а – единственной, единой, полностью воплотившей его - Вещью, радостью Б-жьей. Дерзание и желание “вещи” невозможной: не существущей - и никода не будущей существовать вполне, ибо вещь – после творца. Если бы творец и вещь не были одним. Себя назвать, высказать, заговорить с Б-гом – так, чтобы Б-г услышал, выучить Его язык и стать в нем Предложением.

Да, комплекс убеждений, принятых без достаточных рациональных оснований, являющейся ценностью и руководством к действия, является верой, как компонентом мировоззрения. Помимо религии (где это – жизненно важно), элемент веры есть в построении научных концепций (от операции принятия аксиом – до внутренней интуиции, убежденности в правомерности модели), в обыденном мировоззрении – где это просто неизбежно. Низовое мышление всегда фольклорно и мифологично, и порождаемые ею причудливые формы религиозности - отдельный предмет безоценочного, документирующего исследования. Особенно к “сну разума” и порождению самых диких, аморальных в глубине своей суеверий, подозревающих злое и черное в другом, располагают условия неразвитости культуры, забытости, амнезии, отсутствия абсолютных критериев достойного человеческого и чистого. Отсутствие – верха. А верха не хватает всегда там (и тем), где низ задавливается, забивается память и убивается пример.
Этот комплекс убеждений, внутренне принятых субъектом (идеология, привязанность к неким социальным ценностям, идеям , идеалам ) работает некоторое время как религия, но он непрочен, человек не может слишком долгое время быть привязан к себе одному, быть одержимым собой: обществом, идеями, приктикумом по их применению, увлечением превращения всего – первосвященного – в инструмент. Это исчерпаемо. Обращаться к себе как к sacrum – может один человек, как один человек волен и способен себя ненавидеть. И это исчерпаемо тоже – человек не может удовлетвориться собой, потолком и балкой – ему либо проломить голову, либо повеситься; то, что он видит, выйдя из себя, попав в резонанс, - он собой не назовет. Sacrum – непостижимо, бесконечно, являет собой полноту и правоту бытия. В лучшем случае - человек есть его часть. Так что религия – это не любая человеческая привязанность, потому что они (большинство привязанностей) исчезают, остается лишь фундаментальнейшая: взыскание полноты бытия, которой человек не является.

Более того, говоря о вере в душу, обитателей мира мертвых, воздаянии, он акцентируется на наличии страха как ключевого чувства в любом религиозном сознании (перед миром мертвых и воздаянием). То есть он смешивает первобытнейший, звериный, аморфный инстинкт – отложившийся в фольклоре, в низовых пластах мифологии, культуры, - с догматическим вероучением, да и с самой сутью – развитых религий, базирующихся не на страхе: Страх Божий иудаизма – это имя Премудрости, Аллах - Рахман и Рахим – Всемилостивый и Всемогущий. Христианство – ради человека преодолевает его страх и его смерть, не адом пугает, а – о ”воскресении всех мертвых и жизни будущего века”.

Если хочется творить себе пугало (копию себя, только мощнее), ущучивающее обидчиков его задобрившего и помянувшего, - вам к фольклорно-мифологическому пласту, уродцам и чудовищам, шутам и трикстерам, нечестным игрокам, обманчиво красивым хищникам. Здесь плут торгуется со смертью и удачей, побеждает зло, становясь злом, выворачивая и высмеивая чистое, священное и сакральное, путешествует равно по грязным топям и приграничьям – и ступает на ”чистые земли”. А они остаются чисты и тверды. Но ему не интересен свет – слишком ровен. Что ж – и се – человек.
***
shlomith_mirka: (Default)
***
Социология религии. Часть 2.

Странно считать минимумом религии (то есть ее содержанием, тем, к чему она сводится и из чего возникает) анимизм – веру в духов и душу. Мимиходом упомяну тот контраргумент, что в таком случае буддизму (с концепцией не-души, отсутствием индивидуальной души, в случае заблуждения относительно ее природы она становится объектом привязанности) в статусе религии придется отказать. Кроме того, сама постановка вопроса о минимуме религии так же спорна в контексте подхода, подразумевающего отсутствие единой модели религии вообще: модель, содержание “религии вообще” меняется по мере развития исторических форм религий.
Религия – не вырастает ни из чего, ни к чему не сводится; совершенно особый род психической деятельности человека, общение с мыслимым Другим, существующим в нем вполне и абсолютно, бесспорно и явно. Не столь важно, порождение ли избыточной и активно творящей самое себя психики человека или это узнавание ею несоизмеримо более великого, всеобъемлющего, но родственного и открывающего, являющего Себя надчеловеческого феномена. Религия – явление человеческое, бесспорно; и не только человеческое – возможно. Философское определение ее как чувства и вкуса к бесконечному (Шлейермахер) не отменяется ни богословским (потенциальная открытость человека к sacrum, религиозный акт как актуальная обращенность к священному ), ни отвергает понимание творения вообще, в том числе человеческими силами: обреченное дело творения заведомого неузнанного, узнавание-опознавание его черт после каждого движения души, разума, чувствования истинности его или – нет, нет, уже искусственности, измышленности, а не явления целиком. Человек взыскует явиться перед своим Творцом так же, как Он является ему. Целостным, цельным, не собранным, не коробкой с грохочущими коллекциями вещей, а – единственной, единой, полностью воплотившей его - Вещью, радостью Б-жьей. Дерзание и желание “вещи” невозможной: не существущей - и никода не будущей существовать вполне, ибо вещь – после творца. Если бы творец и вещь не были одним. Себя назвать, высказать, заговорить с Б-гом – так, чтобы Б-г услышал, выучить Его язык и стать в нем Предложением.

Да, комплекс убеждений, принятых без достаточных рациональных оснований, являющейся ценностью и руководством к действия, является верой, как компонентом мировоззрения. Помимо религии (где это – жизненно важно), элемент веры есть в построении научных концепций (от операции принятия аксиом – до внутренней интуиции, убежденности в правомерности модели), в обыденном мировоззрении – где это просто неизбежно. Низовое мышление всегда фольклорно и мифологично, и порождаемые ею причудливые формы религиозности - отдельный предмет безоценочного, документирующего исследования. Особенно к “сну разума” и порождению самых диких, аморальных в глубине своей суеверий, подозревающих злое и черное в другом, располагают условия неразвитости культуры, забытости, амнезии, отсутствия абсолютных критериев достойного человеческого и чистого. Отсутствие – верха. А верха не хватает всегда там (и тем), где низ задавливается, забивается память и убивается пример.
Этот комплекс убеждений, внутренне принятых субъектом (идеология, привязанность к неким социальным ценностям, идеям , идеалам ) работает некоторое время как религия, но он непрочен, человек не может слишком долгое время быть привязан к себе одному, быть одержимым собой: обществом, идеями, приктикумом по их применению, увлечением превращения всего – первосвященного – в инструмент. Это исчерпаемо. Обращаться к себе как к sacrum – может один человек, как один человек волен и способен себя ненавидеть. И это исчерпаемо тоже – человек не может удовлетвориться собой, потолком и балкой – ему либо проломить голову, либо повеситься; то, что он видит, выйдя из себя, попав в резонанс, - он собой не назовет. Sacrum – непостижимо, бесконечно, являет собой полноту и правоту бытия. В лучшем случае - человек есть его часть. Так что религия – это не любая человеческая привязанность, потому что они (большинство привязанностей) исчезают, остается лишь фундаментальнейшая: взыскание полноты бытия, которой человек не является.

Более того, говоря о вере в душу, обитателей мира мертвых, воздаянии, он акцентируется на наличии страха как ключевого чувства в любом религиозном сознании (перед миром мертвых и воздаянием). То есть он смешивает первобытнейший, звериный, аморфный инстинкт – отложившийся в фольклоре, в низовых пластах мифологии, культуры, - с догматическим вероучением, да и с самой сутью – развитых религий, базирующихся не на страхе: Страх Божий иудаизма – это имя Премудрости, Аллах - Рахман и Рахим – Всемилостивый и Всемогущий. Христианство – ради человека преодолевает его страх и его смерть, не адом пугает, а – о ”воскресении всех мертвых и жизни будущего века”.

Если хочется творить себе пугало (копию себя, только мощнее), ущучивающее обидчиков его задобрившего и помянувшего, - вам к фольклорно-мифологическому пласту, уродцам и чудовищам, шутам и трикстерам, нечестным игрокам, обманчиво красивым хищникам. Здесь плут торгуется со смертью и удачей, побеждает зло, становясь злом, выворачивая и высмеивая чистое, священное и сакральное, путешествует равно по грязным топям и приграничьям – и ступает на ”чистые земли”. А они остаются чисты и тверды. Но ему не интересен свет – слишком ровен. Что ж – и се – человек.
***
shlomith_mirka: (Default)
А положу здесь те рефлексии, на которые сподвигли мое измученное сознание пары по социологии религии.

Часть первая, которую я не окончила.

***
Вы меня, кончено, извините, но я хочу высказаться.
Что мы изучаем, о чем мы говорим? Определиться стоит не только с правилом употребления терминов в едином для всех участников беседы понимании, но и с методологией работы, с подходом (возможными углами зрения), способом работы с проблемами.
Говорили о критериях научности. Отлично. Давайте упомянем список в классической редакции, а потом сделаем поправку на теоретический характер дисциплин на переднем крае науке, на принципиально умопостигаемый, абстрактный и конструируемый характер их разработок. Наше знание – система моделей, которые являются “рабочими вариантами” для обеспечения функционирования техники, социума, каких угодно сложных систем, а также модели, Находящиеся в стадии разработки (попытки создания TOE, к примеру ). Это обобществленное знание, которое становится достоянием тех, кто работает в единой парадигме – принятых совместно многими, рациональными настолько, насколько это возможно, условностями.
То, что находится вне этой парадигмы (комплекса норм исследования), - не является наукой – до тех пор, пока не изменилось само по сути или по форме, чтобы удовлетворять настоящим (данным) критериям научности, либо пока не изменилась парадигма. Эти тезисы ни мало не унижают знание, оказавшее за бортом, как и не утверждают косность науки. Интуитивное, иррациональное знание – чувство “ЗНАЮ!”, ощущение уловленной стихии чего угодно (языка, музыки, математических парадоксов) – испытавшему это дороже скоромных, узкоприменимых, простых, но стабильно работающих в условиях применимости схем. За это он будет сгорать, этим он будет гореть, с этим он будет работать – ибо дурак променяет ненадежно работающий, непредсказуемый, неосвоенный, первый в мире – компьютер – на фордовский конвейер. Имеем: веру (1), толкающую и расшатывающую, порождающую фантомы, удивительную, предмет влюбленности для человека, испытавшего вдохновение.

Эти принятые как рациональные (и либо эмпирически подтверждаемые, либо логически безупречно связанные с подтверждаемыми) суждения со временем внедряются в корневую систему мировоззрения, представляются очевидными и интуитивно понятными. Они автоматически прилагаются мышлением к любому новому объекту, при переходе в другую физическую систему без первоочередной операции проверки – действенности прежних законов. Способность генерить новое знание, измерять, пробовать собой, границами своего мышления, воображения, психики новые модели (Протагор: “человек – мера всех вещей” именно в этом смысле) в итоге человек ограничивает своим первейшим, поверхностнейшим - опытом. Обыденное мировоззрение - это большой ластик; после того, как он прошелся по бумаге, уже не увидеть ни острых краев, ни необычных линий, ни знаков вопроса.
Приобретенное, присвоенное знание (даже часто – начатки этого знания) – становится верой. Имеем: веру (2), противящуюся изменению, вцепляющуюся корнями в себя самое и привязывающую тебя.
[И, продолжая развивать мысль об обыденном мировоззрении. Проблема ”еретического императива”, того, что каждый мыслит, следуя своим причудам, вне определения каких-либо ”правил игры” , вне осознания какого-либо магистрального пути и его ветвлений – в том, что обыденное, опытно-бытовое сознание стало не просто базовым, оно стало единственным – и определяющим всю картину. А оно само препятствует определению своих рамок, границ и свойств. Это не точка, из которой видно что-то, это заслоняющая линию взгляда равнина. На ней – возможно всё, плюрализм мнений – и вслед за ним обесценивание каждого конкретного мнения, “щетина Эпштейна” (нет фашизму, будем умножать сущности без необходимости, милые идеи- хиппи-дети цветов ): это прекрасно и чудесно, но двое не найдут не только общего языка, но и темы для разговора, каждый будет пребывать на своей планетке. Проблема не в том, что в основе любых тезисов – мировоззренческий базис, а значит, ценностный, значит, включающий принятые без достаточных оснований гапотезы/аксиомы. Это – не проблема, когда выдвигающий четко осознает, во-первых, мировоззренческие предпосылки, из которых он исходит, отслеживает, как и на чем растет и держится здание его аргументации, и, в конце концов, отделяет следствия от причин. Причины – часто необъяснимы, трудно вычленяемы из аксиологических установок говорящего, но следствия – должны быть четко сформулированы и отправлены в свободное плавание: они должны иметь самостоятельную ценность для оппонента, вне зависимости от ЕГО мировоззренческого базиса. Тогда – возможен консенсус в плане вопросов общежития и возможен поиск понимания и уточнение каждой отдельной точки зрения на отвлеченные (для многих и для меня – важнейшие )вопросы - онтологического и гносеологического характера. Нет осознания своего культурного бэкграунда, четкого понимания наличия включенных в любое высказывание или поступок философских оснований , нет должного уровня владения искусством диспута. Проблема – в этих самых мозгах из глины, массе оскотинившихся добровольно и легко. И проблема эта теоретически решаема. Демонстрацией иного примера.]
[Использовать приписание вещам определений как форму сокрытия – возможно, но до определенного предела. Фигуры умочания – при определенном количестве намотанных кругов вокруг вещи – вычисляются. Как после поимки оппонента с поличным вести с ним переговоры – личное дело дипломата: отказаться от дискуссии, не желая тратить время на кошачью игру с клубком, внутри которого ничего нет, либо попытаться надавить, вынуждая принять “международные правила”, либо – высказать свою точку зрения, не надеясь ее уточнить, не надеясь ничего получить от собеседника в деле строительства своей башни, своего каркаса, - не надеясь услышать от него здравых аргументов против. Одарить. Зная, что и дар не сможет быть принят; да и принят за что-то другое – высокомерие, например. ]
Мир, в котором люди живут, в котором сталкиваются друг с другом, говорят и не понимают друг друга, - это в любом случае мир форм (троемирье Поппера), а, значит, мир вер. Неабсолютных, достаточных, только чтобы осветить один день жизни, драгоценных вер. Страшных, уродующих владельца, носителя, того, на кого был выпущен этот пар. Священных, достойных жертвоприношения.
[Поэтому так страшно и ругаются друг с другом физики, потому что отстаивают свои веры: модели, основанные на непроверяемых гипотезах. Истинность модели для них - каркас мироздания, поддерживающая жизнь на Земле ниточка; это им дороже их сердец].
Это так, хорошо это или плохо. Думаю, было б еще хуже, если б человек не допускал возможности существования хоть чего-то, чему (кому) можно безоговорочно поверить. Хоть одного (человека), достойного любви. Для кого-то – это абсолютная ценность человеческой личности, индивидуального достоинства; ценность – отказ от уродования чьего-либо мира, недопущение ситуаций, приравненных к надругательству. Для других (а может, и тех же) – Тот, Кто взыскал любви человека, в них обрел желание ее подарить, отдать себя в эти руки – просто из любви.
Возможна ли внерелигиозная этика? Возможна: это любовь к одному конкретному человеку и стремление следовать ему. В таком случае - теистические религии, тем более религии личного Б-га - основаны на такой жажде уподобления. Этика христианства – следование единственным, однажды показанным путем. Я не понимала, что значит – “искупил грехи, спас души”. Как? Как возможно кого-то спасти, позволив совершить самое черное, звериное злодеяние? Важно ли только то, что сделал ОН, а не то, что сделали они? То, что Он показал? То, что Он сделал все человечество – причастным к Себе? Нет, не - сделал виновными в Своей смерти. Просто теперь необходимо выбрать, где ты находишься в это день. И этот день – каждый.
Защищена ли внерелигиозная этика от злейших кошмаров, от перерождения в проповедь ненависти. Нет, ничуть: можно видеть кумиром Марата, Робеспьера, кого угодно, любого, Сталина. Но так же беззащитна христианская этика от своих носителей: Крестовые походы, первый, Годфрид Буйонский, еврейские погромы, хотя бы это. Христианство реализовалось – абсолютно и полностью, когда пришел Сын. После этого невозможно не быть христианином, христиане – все, принадлежащие – все, что бы они ни исповедовали. Это не просто полнота Откровения, это предел человеческого для человека, этики в том числе. Но христианская культура, примеряя к себе венец совершенства (= свершенности), заблуждается. И заблуждается, приписывая себе право действовать и вершить суд от лица - предела.

Вопрос, как говорить с людьми, агрессивно отстаивающими свою веру (то есть все, что угодно, принятое без рациональных обоснований, либо с недостаточностью их). Конфликты начинаются там, где недостаточно сведений друг о друге, где дан полный простор для мифотворчества: сублимации своих переживаний собственного ужаса, незащищенности, сказочных образов чужого – могущества, способностей, - и механизмов компенсации – принижения или выпячивания черт, воспринимаемых как наиболее чужеродные, высмеивания , переворачивания ситуации (от чужого сакрального – к своему профанному, а здесь уже следующий шаг – извращение, а без искажения такую операцию не проделаешь, и вышучивание сакрального, misterium trmendum et fascinosum для себя). Или – отказ от ситуации, отказ увидеть: здесь внутренне приятны и утешительны аргументы чужой ограниченности, узколобости, мракобесия, косности, чего угодно, достаточного для того, чтобы отказать послу в приеме верительных грамот. Меня удивляет, что механизм осмеяния работает для людей, исповедующих “развитые” религии, особенно христианство. Кощунство как механизм борьбы против страха (работа с надмирным мирскими средствами: пинком в грязь) - там, где страха быть не должно, где не страх – сильнейшая привязка к sacrum. Любовь к Человеку – то, что является причиной христианства того или иного человека.
Клинические случаи – это компетенция психологии, в том числе психологии масс, иcерических состояний; в конце концов – это вопрос техники безопасности, искусства переговорщика.
И в конце концов, нужно определиться, что мы понимаем, говоря о религии; невозможен конструктивный диалог, если с одним и тем же инструментарием подходить к:
- Некоторой норме данного вероучения; современной его ортодоксальной редакции (постановление последнего Собора);
- Мнениям неортодоксальных богословов: философов-рационалистов и философов-мистиков, реформаторов; каждый из них достоин отдельного разговора.
- “Народной” редакции; то есть фольклорной, мифологической, специфической географически и хронологически совокупности представлений. И здесь терминология должна быть оговорена максимально четко, исследователь максимально абстагирован от собственной религиозной оптики, безэмоционален. Он исследует феномен, а не ставит диагноз: “Это неканонично”, “это литература – фольклор – мифотворчество - сказка”. Об этом пласте – говорить особо. Возможно, ставить сугубо практические цели и задачи: география распространения, инокультурные влияния, литературные памятники, возможно, оставшиеся в сознании, преломленные и интерпретированные.

В конце концов, в настоящем моменте мы имеем дело только с интерпретациями. Миллионами людей нескольких десятков идей. Тем более надо это иметь в виду, работая практически, общаясь c информантами. Сейчас сложнее тем, что нет больших групп людей, глубоко понимающих и осознанно принимающих те или иные философские доктрины и религиозные учения. Великие. Есть массы, думающие сходным образом; и тем хуже, потому что исходят они из одного и того же убогого материала, неплодородной гнилой платформы, из утрамбованного неплодородного грунта обыденного мировоззрения-веры, в которую было втоптано за время человеческой истории столько мусора. Он никуда не делся; только возможности, допустимости и даже моральной оправданности худшего учат человеческие массы войны, геноциды, весь опыт надругательства. Человек ужасается – и ужасается только за себя и самых ближних из ближних. Тем страшнее однообразность мышления мозгов, сделанных из одной глины, что непредсказуемы и легко вероятны - и ничем не остановимы! – любые вывихи, любые мании, любые жаждания. Иммунитета – нет. У политических систем, идеологий, параноических концепций превосходства, насилия, подавления – нет. Нет защиты от самих себя и своих отростков, “fleur du mal”, извращений< вырастающих на этапах разложения и так не имеющих отклика в природе человека систем.(Не верю, что природа человека – зло.) У великих религиозных систем – есть.
Махаяна и Тхеравада спорили по вопросам устройства сангхи, концепции идеала личности и природы Будды. Одни – желали не делать зла (архаты), другие – делать добро (бодхисаттвы), но иногда неочевидным способом (упайя). Основа этики – ранний буддизм, и он никуда не делся. Со четырьмя благородными истинами и восьмеричным путем.
Текст Ветхого Завета фиксирует и жестокость, и фанатизм, и слепоту, и неоднозначную с точки зрения современного человека мораль . Так нужно понимать, что это отражение представлений о мире и sacrum определенных людей и в определенное время. Для верующего – есть гарантия присутствия в этом тексте истинного слова Б-га: пересказанного людьми – так, как способна была вместить их психика. Для любого верующего текст его Священных книг нуждается в интерпретации.
И, следовательно, из текста может быть вычленено то содержание, которое не просто может быть безоговорочно принято всеми людьми сейчас, это не сделка о том, какую мораль мы себе покупаем, какое миропонимание и мнение о себе. В конце концов, все наиболее ЧЕЛОВЕЧНЫЕ, явно для человеческого проживания вместе предназначенные заповеди, можно найти во всех развитых религиозных системах (культ бон брать не будем). Им – надо следовать, это бесценно – как прото-общественны договор. Но это не все. В развитых религиозных системах этика парадоксальна. Парадоксален Будда и Иисус из Назарета. Этика христианина – отдать больше, чем того требует общественный договор, отдать все, тело, разум, сердце. Этика буддиста – отдать все – тем, кто еще чего-то требует. Вероучение – над необходимым (для жизни всех со всеми), это – сверхнеобходимость. Необоснованная, нелогичная, со стороны – выглядящая безрассудством (“не прав бен Патира, отдающий всю воду встречному”). Только иррациональнейшее – любовь к Кому-то – требует: отдай, Он бы отдал. И не страшно, что воды не хватит. Он же воскрес.
Это различие религиозной веры и веры вообще: любовь, требующая действия, и комфорт, требующий ватной изоляции. Идеологии и доктрины, требующие дров в свою топку (да, действия), не любви к себе жаждут, а своего стабильного существования. Объект религиозной любви - не требует ничего, Он, как и следует из определения Абсолюта, совершенен. Он просит о любви – и действительно может о ней просит, так как бескорыстно и бесцельно уже отдавал ее – всем, без различия по уму, чести и достоинству.
Религия – результат религиозности, стремления к Абсолюту, стремление обрести Его любовь и дать Ему свою, стремление личного общения с ним.
Идеологии – суррогат: результат стремления и близости со своим же, человеческим, творением: машиной. Лучшем случае – результат стремления к себе. А Сам – это уже Теос.
Определение с выходом за пределы: выход – средство, да, и цель – если желаешь увидеть там пустоту. А вообще определение – из теоремы Геделя о неполноте формальных систем . Только с более высокого качественно уровня находятся обоснования частностей, даже такой “частности”, как человеческая жизнь . Это нормально, это ход науки. И верхний уровень – Абсолют. Тоже бесспорно. Религия – стремление выхода к Абсолюту. Да, бог философии, конечная истина. Определения страдает – формальностью, сконструированностью, отсутствием какого-то главного отличительного признака.
----
То есть идеология может обретать черты религии: все, что угодно, эмоциональную и культурообразующую мощь, - но остается при всей своей грандиозности только человеческим феноменом. Важнейшим в определении религиозного акта является его интенциональность, намеренная обращенность к sacrum, как бы оно, sacrum, ни понималось этой культурой или этим человеком. Роль sacrum некоторое время более-менее устойчиво может быть закреплена за личностью или за идеей. Но долго быть привязанным эмоционально, мотивационно, смыслообразующе - к самому ли себе, к своему ли творению – человек не может. И здесь – конец идеологии. Это прекрасно, если человек нормой своих дел считает гуманистические идеалы. Но за этой деятельностной (и цельной самой в себе) стороной стоит неизбежно нечто большее, сложно вербализируемое; нечто единое, целостное, какой-то центр личности.
Человеку, ориентированному первоочередно на понимание, догматика желанна и необходима, чтобы поступать правильно (допустим, по-христиански правильно) . Другому же, чтобы поступать опять же правильно, она не нужна, действует что-то иное; не всегда это только – обаяние примера. Мне, скажу честно, догматика безразлична; хотя мне и желанно именно понимание – понимание человеческих смыслов и возможностей, выраженных словом, образом, жестом, - здесь я гораздо проще. Компендиум догматов мне кажется итогом работы человеческого ума, вчитывания и вчувствования в тексты. Я – не чувствую этого, пока; возможно, никогда. На меня действует что-то другое.
Определение Б-га – как предела великого и вместилище всего – восходит к аргументам в пользу существования Б-га Фомы Аквинского; ничего нового. Философское (и тоже томистское) определение Б-га: cовершенное существование, чистый акт (не содержащий никакой потенциальности). Да, человеку необходимо определить конец ряда, предел, хоть какие-то признаки искомого обозначить, кроме того, что оно истинно существует (определение субстанции), иначе и так трагичный поиск обречен. Цель-не цель, предел-бесконечность – но это действительно не рациональное желание найти какую-то последнюю степень, а увериться во всепроникновении, одушевлении всего и всеобщей связанности, необходимости твоих поступков и твоей жизни - в этой пронизанной светом паутине живых существ, камней и растений.

По действию человека сделать заключение о его возможной мысли? Только грубые и простые схемы поддаются такой обработке, социологический эксперимент может быть только очень примитивным. Или не претендовать на выявление глубинных закономерностей: ни психических особенностей одного человека, ни тенденций движений идей и ценностей в больших человеческих группах; только простой численный вывод по эксперименту. Никакие машинные ухищрения, поправки на хаос не дадут учесть эмоциональные бури и сбои, дух противоречия, алогизм, заложенный в самой – неживотной – природе человека. Не стоит оценивать социологическое экспериментирование выше, чем оно действительно стоит. Написанный текст, возможно, лучше отражает индивидуальный склад человека, явно называя имена вещей, круг волнующих вопросов. Но и - любые тексты – интерпретировать – огромный труд. Зато выводы фундаментальнее.

***

Там дальше предполагалось о проблеме минимума религии, анимизме и культурных героях.
Может, потом впишу сюда.
shlomith_mirka: (Default)
А положу здесь те рефлексии, на которые сподвигли мое измученное сознание пары по социологии религии.

Часть первая, которую я не окончила.

***
Вы меня, кончено, извините, но я хочу высказаться.
Что мы изучаем, о чем мы говорим? Определиться стоит не только с правилом употребления терминов в едином для всех участников беседы понимании, но и с методологией работы, с подходом (возможными углами зрения), способом работы с проблемами.
Говорили о критериях научности. Отлично. Давайте упомянем список в классической редакции, а потом сделаем поправку на теоретический характер дисциплин на переднем крае науке, на принципиально умопостигаемый, абстрактный и конструируемый характер их разработок. Наше знание – система моделей, которые являются “рабочими вариантами” для обеспечения функционирования техники, социума, каких угодно сложных систем, а также модели, Находящиеся в стадии разработки (попытки создания TOE, к примеру ). Это обобществленное знание, которое становится достоянием тех, кто работает в единой парадигме – принятых совместно многими, рациональными настолько, насколько это возможно, условностями.
То, что находится вне этой парадигмы (комплекса норм исследования), - не является наукой – до тех пор, пока не изменилось само по сути или по форме, чтобы удовлетворять настоящим (данным) критериям научности, либо пока не изменилась парадигма. Эти тезисы ни мало не унижают знание, оказавшее за бортом, как и не утверждают косность науки. Интуитивное, иррациональное знание – чувство “ЗНАЮ!”, ощущение уловленной стихии чего угодно (языка, музыки, математических парадоксов) – испытавшему это дороже скоромных, узкоприменимых, простых, но стабильно работающих в условиях применимости схем. За это он будет сгорать, этим он будет гореть, с этим он будет работать – ибо дурак променяет ненадежно работающий, непредсказуемый, неосвоенный, первый в мире – компьютер – на фордовский конвейер. Имеем: веру (1), толкающую и расшатывающую, порождающую фантомы, удивительную, предмет влюбленности для человека, испытавшего вдохновение.

Эти принятые как рациональные (и либо эмпирически подтверждаемые, либо логически безупречно связанные с подтверждаемыми) суждения со временем внедряются в корневую систему мировоззрения, представляются очевидными и интуитивно понятными. Они автоматически прилагаются мышлением к любому новому объекту, при переходе в другую физическую систему без первоочередной операции проверки – действенности прежних законов. Способность генерить новое знание, измерять, пробовать собой, границами своего мышления, воображения, психики новые модели (Протагор: “человек – мера всех вещей” именно в этом смысле) в итоге человек ограничивает своим первейшим, поверхностнейшим - опытом. Обыденное мировоззрение - это большой ластик; после того, как он прошелся по бумаге, уже не увидеть ни острых краев, ни необычных линий, ни знаков вопроса.
Приобретенное, присвоенное знание (даже часто – начатки этого знания) – становится верой. Имеем: веру (2), противящуюся изменению, вцепляющуюся корнями в себя самое и привязывающую тебя.
[И, продолжая развивать мысль об обыденном мировоззрении. Проблема ”еретического императива”, того, что каждый мыслит, следуя своим причудам, вне определения каких-либо ”правил игры” , вне осознания какого-либо магистрального пути и его ветвлений – в том, что обыденное, опытно-бытовое сознание стало не просто базовым, оно стало единственным – и определяющим всю картину. А оно само препятствует определению своих рамок, границ и свойств. Это не точка, из которой видно что-то, это заслоняющая линию взгляда равнина. На ней – возможно всё, плюрализм мнений – и вслед за ним обесценивание каждого конкретного мнения, “щетина Эпштейна” (нет фашизму, будем умножать сущности без необходимости, милые идеи- хиппи-дети цветов ): это прекрасно и чудесно, но двое не найдут не только общего языка, но и темы для разговора, каждый будет пребывать на своей планетке. Проблема не в том, что в основе любых тезисов – мировоззренческий базис, а значит, ценностный, значит, включающий принятые без достаточных оснований гапотезы/аксиомы. Это – не проблема, когда выдвигающий четко осознает, во-первых, мировоззренческие предпосылки, из которых он исходит, отслеживает, как и на чем растет и держится здание его аргументации, и, в конце концов, отделяет следствия от причин. Причины – часто необъяснимы, трудно вычленяемы из аксиологических установок говорящего, но следствия – должны быть четко сформулированы и отправлены в свободное плавание: они должны иметь самостоятельную ценность для оппонента, вне зависимости от ЕГО мировоззренческого базиса. Тогда – возможен консенсус в плане вопросов общежития и возможен поиск понимания и уточнение каждой отдельной точки зрения на отвлеченные (для многих и для меня – важнейшие )вопросы - онтологического и гносеологического характера. Нет осознания своего культурного бэкграунда, четкого понимания наличия включенных в любое высказывание или поступок философских оснований , нет должного уровня владения искусством диспута. Проблема – в этих самых мозгах из глины, массе оскотинившихся добровольно и легко. И проблема эта теоретически решаема. Демонстрацией иного примера.]
[Использовать приписание вещам определений как форму сокрытия – возможно, но до определенного предела. Фигуры умочания – при определенном количестве намотанных кругов вокруг вещи – вычисляются. Как после поимки оппонента с поличным вести с ним переговоры – личное дело дипломата: отказаться от дискуссии, не желая тратить время на кошачью игру с клубком, внутри которого ничего нет, либо попытаться надавить, вынуждая принять “международные правила”, либо – высказать свою точку зрения, не надеясь ее уточнить, не надеясь ничего получить от собеседника в деле строительства своей башни, своего каркаса, - не надеясь услышать от него здравых аргументов против. Одарить. Зная, что и дар не сможет быть принят; да и принят за что-то другое – высокомерие, например. ]
Мир, в котором люди живут, в котором сталкиваются друг с другом, говорят и не понимают друг друга, - это в любом случае мир форм (троемирье Поппера), а, значит, мир вер. Неабсолютных, достаточных, только чтобы осветить один день жизни, драгоценных вер. Страшных, уродующих владельца, носителя, того, на кого был выпущен этот пар. Священных, достойных жертвоприношения.
[Поэтому так страшно и ругаются друг с другом физики, потому что отстаивают свои веры: модели, основанные на непроверяемых гипотезах. Истинность модели для них - каркас мироздания, поддерживающая жизнь на Земле ниточка; это им дороже их сердец].
Это так, хорошо это или плохо. Думаю, было б еще хуже, если б человек не допускал возможности существования хоть чего-то, чему (кому) можно безоговорочно поверить. Хоть одного (человека), достойного любви. Для кого-то – это абсолютная ценность человеческой личности, индивидуального достоинства; ценность – отказ от уродования чьего-либо мира, недопущение ситуаций, приравненных к надругательству. Для других (а может, и тех же) – Тот, Кто взыскал любви человека, в них обрел желание ее подарить, отдать себя в эти руки – просто из любви.
Возможна ли внерелигиозная этика? Возможна: это любовь к одному конкретному человеку и стремление следовать ему. В таком случае - теистические религии, тем более религии личного Б-га - основаны на такой жажде уподобления. Этика христианства – следование единственным, однажды показанным путем. Я не понимала, что значит – “искупил грехи, спас души”. Как? Как возможно кого-то спасти, позволив совершить самое черное, звериное злодеяние? Важно ли только то, что сделал ОН, а не то, что сделали они? То, что Он показал? То, что Он сделал все человечество – причастным к Себе? Нет, не - сделал виновными в Своей смерти. Просто теперь необходимо выбрать, где ты находишься в это день. И этот день – каждый.
Защищена ли внерелигиозная этика от злейших кошмаров, от перерождения в проповедь ненависти. Нет, ничуть: можно видеть кумиром Марата, Робеспьера, кого угодно, любого, Сталина. Но так же беззащитна христианская этика от своих носителей: Крестовые походы, первый, Годфрид Буйонский, еврейские погромы, хотя бы это. Христианство реализовалось – абсолютно и полностью, когда пришел Сын. После этого невозможно не быть христианином, христиане – все, принадлежащие – все, что бы они ни исповедовали. Это не просто полнота Откровения, это предел человеческого для человека, этики в том числе. Но христианская культура, примеряя к себе венец совершенства (= свершенности), заблуждается. И заблуждается, приписывая себе право действовать и вершить суд от лица - предела.

Вопрос, как говорить с людьми, агрессивно отстаивающими свою веру (то есть все, что угодно, принятое без рациональных обоснований, либо с недостаточностью их). Конфликты начинаются там, где недостаточно сведений друг о друге, где дан полный простор для мифотворчества: сублимации своих переживаний собственного ужаса, незащищенности, сказочных образов чужого – могущества, способностей, - и механизмов компенсации – принижения или выпячивания черт, воспринимаемых как наиболее чужеродные, высмеивания , переворачивания ситуации (от чужого сакрального – к своему профанному, а здесь уже следующий шаг – извращение, а без искажения такую операцию не проделаешь, и вышучивание сакрального, misterium trmendum et fascinosum для себя). Или – отказ от ситуации, отказ увидеть: здесь внутренне приятны и утешительны аргументы чужой ограниченности, узколобости, мракобесия, косности, чего угодно, достаточного для того, чтобы отказать послу в приеме верительных грамот. Меня удивляет, что механизм осмеяния работает для людей, исповедующих “развитые” религии, особенно христианство. Кощунство как механизм борьбы против страха (работа с надмирным мирскими средствами: пинком в грязь) - там, где страха быть не должно, где не страх – сильнейшая привязка к sacrum. Любовь к Человеку – то, что является причиной христианства того или иного человека.
Клинические случаи – это компетенция психологии, в том числе психологии масс, иcерических состояний; в конце концов – это вопрос техники безопасности, искусства переговорщика.
И в конце концов, нужно определиться, что мы понимаем, говоря о религии; невозможен конструктивный диалог, если с одним и тем же инструментарием подходить к:
- Некоторой норме данного вероучения; современной его ортодоксальной редакции (постановление последнего Собора);
- Мнениям неортодоксальных богословов: философов-рационалистов и философов-мистиков, реформаторов; каждый из них достоин отдельного разговора.
- “Народной” редакции; то есть фольклорной, мифологической, специфической географически и хронологически совокупности представлений. И здесь терминология должна быть оговорена максимально четко, исследователь максимально абстагирован от собственной религиозной оптики, безэмоционален. Он исследует феномен, а не ставит диагноз: “Это неканонично”, “это литература – фольклор – мифотворчество - сказка”. Об этом пласте – говорить особо. Возможно, ставить сугубо практические цели и задачи: география распространения, инокультурные влияния, литературные памятники, возможно, оставшиеся в сознании, преломленные и интерпретированные.

В конце концов, в настоящем моменте мы имеем дело только с интерпретациями. Миллионами людей нескольких десятков идей. Тем более надо это иметь в виду, работая практически, общаясь c информантами. Сейчас сложнее тем, что нет больших групп людей, глубоко понимающих и осознанно принимающих те или иные философские доктрины и религиозные учения. Великие. Есть массы, думающие сходным образом; и тем хуже, потому что исходят они из одного и того же убогого материала, неплодородной гнилой платформы, из утрамбованного неплодородного грунта обыденного мировоззрения-веры, в которую было втоптано за время человеческой истории столько мусора. Он никуда не делся; только возможности, допустимости и даже моральной оправданности худшего учат человеческие массы войны, геноциды, весь опыт надругательства. Человек ужасается – и ужасается только за себя и самых ближних из ближних. Тем страшнее однообразность мышления мозгов, сделанных из одной глины, что непредсказуемы и легко вероятны - и ничем не остановимы! – любые вывихи, любые мании, любые жаждания. Иммунитета – нет. У политических систем, идеологий, параноических концепций превосходства, насилия, подавления – нет. Нет защиты от самих себя и своих отростков, “fleur du mal”, извращений< вырастающих на этапах разложения и так не имеющих отклика в природе человека систем.(Не верю, что природа человека – зло.) У великих религиозных систем – есть.
Махаяна и Тхеравада спорили по вопросам устройства сангхи, концепции идеала личности и природы Будды. Одни – желали не делать зла (архаты), другие – делать добро (бодхисаттвы), но иногда неочевидным способом (упайя). Основа этики – ранний буддизм, и он никуда не делся. Со четырьмя благородными истинами и восьмеричным путем.
Текст Ветхого Завета фиксирует и жестокость, и фанатизм, и слепоту, и неоднозначную с точки зрения современного человека мораль . Так нужно понимать, что это отражение представлений о мире и sacrum определенных людей и в определенное время. Для верующего – есть гарантия присутствия в этом тексте истинного слова Б-га: пересказанного людьми – так, как способна была вместить их психика. Для любого верующего текст его Священных книг нуждается в интерпретации.
И, следовательно, из текста может быть вычленено то содержание, которое не просто может быть безоговорочно принято всеми людьми сейчас, это не сделка о том, какую мораль мы себе покупаем, какое миропонимание и мнение о себе. В конце концов, все наиболее ЧЕЛОВЕЧНЫЕ, явно для человеческого проживания вместе предназначенные заповеди, можно найти во всех развитых религиозных системах (культ бон брать не будем). Им – надо следовать, это бесценно – как прото-общественны договор. Но это не все. В развитых религиозных системах этика парадоксальна. Парадоксален Будда и Иисус из Назарета. Этика христианина – отдать больше, чем того требует общественный договор, отдать все, тело, разум, сердце. Этика буддиста – отдать все – тем, кто еще чего-то требует. Вероучение – над необходимым (для жизни всех со всеми), это – сверхнеобходимость. Необоснованная, нелогичная, со стороны – выглядящая безрассудством (“не прав бен Патира, отдающий всю воду встречному”). Только иррациональнейшее – любовь к Кому-то – требует: отдай, Он бы отдал. И не страшно, что воды не хватит. Он же воскрес.
Это различие религиозной веры и веры вообще: любовь, требующая действия, и комфорт, требующий ватной изоляции. Идеологии и доктрины, требующие дров в свою топку (да, действия), не любви к себе жаждут, а своего стабильного существования. Объект религиозной любви - не требует ничего, Он, как и следует из определения Абсолюта, совершенен. Он просит о любви – и действительно может о ней просит, так как бескорыстно и бесцельно уже отдавал ее – всем, без различия по уму, чести и достоинству.
Религия – результат религиозности, стремления к Абсолюту, стремление обрести Его любовь и дать Ему свою, стремление личного общения с ним.
Идеологии – суррогат: результат стремления и близости со своим же, человеческим, творением: машиной. Лучшем случае – результат стремления к себе. А Сам – это уже Теос.
Определение с выходом за пределы: выход – средство, да, и цель – если желаешь увидеть там пустоту. А вообще определение – из теоремы Геделя о неполноте формальных систем . Только с более высокого качественно уровня находятся обоснования частностей, даже такой “частности”, как человеческая жизнь . Это нормально, это ход науки. И верхний уровень – Абсолют. Тоже бесспорно. Религия – стремление выхода к Абсолюту. Да, бог философии, конечная истина. Определения страдает – формальностью, сконструированностью, отсутствием какого-то главного отличительного признака.
----
То есть идеология может обретать черты религии: все, что угодно, эмоциональную и культурообразующую мощь, - но остается при всей своей грандиозности только человеческим феноменом. Важнейшим в определении религиозного акта является его интенциональность, намеренная обращенность к sacrum, как бы оно, sacrum, ни понималось этой культурой или этим человеком. Роль sacrum некоторое время более-менее устойчиво может быть закреплена за личностью или за идеей. Но долго быть привязанным эмоционально, мотивационно, смыслообразующе - к самому ли себе, к своему ли творению – человек не может. И здесь – конец идеологии. Это прекрасно, если человек нормой своих дел считает гуманистические идеалы. Но за этой деятельностной (и цельной самой в себе) стороной стоит неизбежно нечто большее, сложно вербализируемое; нечто единое, целостное, какой-то центр личности.
Человеку, ориентированному первоочередно на понимание, догматика желанна и необходима, чтобы поступать правильно (допустим, по-христиански правильно) . Другому же, чтобы поступать опять же правильно, она не нужна, действует что-то иное; не всегда это только – обаяние примера. Мне, скажу честно, догматика безразлична; хотя мне и желанно именно понимание – понимание человеческих смыслов и возможностей, выраженных словом, образом, жестом, - здесь я гораздо проще. Компендиум догматов мне кажется итогом работы человеческого ума, вчитывания и вчувствования в тексты. Я – не чувствую этого, пока; возможно, никогда. На меня действует что-то другое.
Определение Б-га – как предела великого и вместилище всего – восходит к аргументам в пользу существования Б-га Фомы Аквинского; ничего нового. Философское (и тоже томистское) определение Б-га: cовершенное существование, чистый акт (не содержащий никакой потенциальности). Да, человеку необходимо определить конец ряда, предел, хоть какие-то признаки искомого обозначить, кроме того, что оно истинно существует (определение субстанции), иначе и так трагичный поиск обречен. Цель-не цель, предел-бесконечность – но это действительно не рациональное желание найти какую-то последнюю степень, а увериться во всепроникновении, одушевлении всего и всеобщей связанности, необходимости твоих поступков и твоей жизни - в этой пронизанной светом паутине живых существ, камней и растений.

По действию человека сделать заключение о его возможной мысли? Только грубые и простые схемы поддаются такой обработке, социологический эксперимент может быть только очень примитивным. Или не претендовать на выявление глубинных закономерностей: ни психических особенностей одного человека, ни тенденций движений идей и ценностей в больших человеческих группах; только простой численный вывод по эксперименту. Никакие машинные ухищрения, поправки на хаос не дадут учесть эмоциональные бури и сбои, дух противоречия, алогизм, заложенный в самой – неживотной – природе человека. Не стоит оценивать социологическое экспериментирование выше, чем оно действительно стоит. Написанный текст, возможно, лучше отражает индивидуальный склад человека, явно называя имена вещей, круг волнующих вопросов. Но и - любые тексты – интерпретировать – огромный труд. Зато выводы фундаментальнее.

***

Там дальше предполагалось о проблеме минимума религии, анимизме и культурных героях.
Может, потом впишу сюда.
shlomith_mirka: (Default)
А положу здесь те рефлексии, на которые сподвигли мое измученное сознание пары по социологии религии.

Часть первая, которую я не окончила.

***
Вы меня, кончено, извините, но я хочу высказаться.
Что мы изучаем, о чем мы говорим? Определиться стоит не только с правилом употребления терминов в едином для всех участников беседы понимании, но и с методологией работы, с подходом (возможными углами зрения), способом работы с проблемами.
Говорили о критериях научности. Отлично. Давайте упомянем список в классической редакции, а потом сделаем поправку на теоретический характер дисциплин на переднем крае науке, на принципиально умопостигаемый, абстрактный и конструируемый характер их разработок. Наше знание – система моделей, которые являются “рабочими вариантами” для обеспечения функционирования техники, социума, каких угодно сложных систем, а также модели, Находящиеся в стадии разработки (попытки создания TOE, к примеру ). Это обобществленное знание, которое становится достоянием тех, кто работает в единой парадигме – принятых совместно многими, рациональными настолько, насколько это возможно, условностями.
То, что находится вне этой парадигмы (комплекса норм исследования), - не является наукой – до тех пор, пока не изменилось само по сути или по форме, чтобы удовлетворять настоящим (данным) критериям научности, либо пока не изменилась парадигма. Эти тезисы ни мало не унижают знание, оказавшее за бортом, как и не утверждают косность науки. Интуитивное, иррациональное знание – чувство “ЗНАЮ!”, ощущение уловленной стихии чего угодно (языка, музыки, математических парадоксов) – испытавшему это дороже скоромных, узкоприменимых, простых, но стабильно работающих в условиях применимости схем. За это он будет сгорать, этим он будет гореть, с этим он будет работать – ибо дурак променяет ненадежно работающий, непредсказуемый, неосвоенный, первый в мире – компьютер – на фордовский конвейер. Имеем: веру (1), толкающую и расшатывающую, порождающую фантомы, удивительную, предмет влюбленности для человека, испытавшего вдохновение.

Эти принятые как рациональные (и либо эмпирически подтверждаемые, либо логически безупречно связанные с подтверждаемыми) суждения со временем внедряются в корневую систему мировоззрения, представляются очевидными и интуитивно понятными. Они автоматически прилагаются мышлением к любому новому объекту, при переходе в другую физическую систему без первоочередной операции проверки – действенности прежних законов. Способность генерить новое знание, измерять, пробовать собой, границами своего мышления, воображения, психики новые модели (Протагор: “человек – мера всех вещей” именно в этом смысле) в итоге человек ограничивает своим первейшим, поверхностнейшим - опытом. Обыденное мировоззрение - это большой ластик; после того, как он прошелся по бумаге, уже не увидеть ни острых краев, ни необычных линий, ни знаков вопроса.
Приобретенное, присвоенное знание (даже часто – начатки этого знания) – становится верой. Имеем: веру (2), противящуюся изменению, вцепляющуюся корнями в себя самое и привязывающую тебя.
[И, продолжая развивать мысль об обыденном мировоззрении. Проблема ”еретического императива”, того, что каждый мыслит, следуя своим причудам, вне определения каких-либо ”правил игры” , вне осознания какого-либо магистрального пути и его ветвлений – в том, что обыденное, опытно-бытовое сознание стало не просто базовым, оно стало единственным – и определяющим всю картину. А оно само препятствует определению своих рамок, границ и свойств. Это не точка, из которой видно что-то, это заслоняющая линию взгляда равнина. На ней – возможно всё, плюрализм мнений – и вслед за ним обесценивание каждого конкретного мнения, “щетина Эпштейна” (нет фашизму, будем умножать сущности без необходимости, милые идеи- хиппи-дети цветов ): это прекрасно и чудесно, но двое не найдут не только общего языка, но и темы для разговора, каждый будет пребывать на своей планетке. Проблема не в том, что в основе любых тезисов – мировоззренческий базис, а значит, ценностный, значит, включающий принятые без достаточных оснований гапотезы/аксиомы. Это – не проблема, когда выдвигающий четко осознает, во-первых, мировоззренческие предпосылки, из которых он исходит, отслеживает, как и на чем растет и держится здание его аргументации, и, в конце концов, отделяет следствия от причин. Причины – часто необъяснимы, трудно вычленяемы из аксиологических установок говорящего, но следствия – должны быть четко сформулированы и отправлены в свободное плавание: они должны иметь самостоятельную ценность для оппонента, вне зависимости от ЕГО мировоззренческого базиса. Тогда – возможен консенсус в плане вопросов общежития и возможен поиск понимания и уточнение каждой отдельной точки зрения на отвлеченные (для многих и для меня – важнейшие )вопросы - онтологического и гносеологического характера. Нет осознания своего культурного бэкграунда, четкого понимания наличия включенных в любое высказывание или поступок философских оснований , нет должного уровня владения искусством диспута. Проблема – в этих самых мозгах из глины, массе оскотинившихся добровольно и легко. И проблема эта теоретически решаема. Демонстрацией иного примера.]
[Использовать приписание вещам определений как форму сокрытия – возможно, но до определенного предела. Фигуры умочания – при определенном количестве намотанных кругов вокруг вещи – вычисляются. Как после поимки оппонента с поличным вести с ним переговоры – личное дело дипломата: отказаться от дискуссии, не желая тратить время на кошачью игру с клубком, внутри которого ничего нет, либо попытаться надавить, вынуждая принять “международные правила”, либо – высказать свою точку зрения, не надеясь ее уточнить, не надеясь ничего получить от собеседника в деле строительства своей башни, своего каркаса, - не надеясь услышать от него здравых аргументов против. Одарить. Зная, что и дар не сможет быть принят; да и принят за что-то другое – высокомерие, например. ]
Мир, в котором люди живут, в котором сталкиваются друг с другом, говорят и не понимают друг друга, - это в любом случае мир форм (троемирье Поппера), а, значит, мир вер. Неабсолютных, достаточных, только чтобы осветить один день жизни, драгоценных вер. Страшных, уродующих владельца, носителя, того, на кого был выпущен этот пар. Священных, достойных жертвоприношения.
[Поэтому так страшно и ругаются друг с другом физики, потому что отстаивают свои веры: модели, основанные на непроверяемых гипотезах. Истинность модели для них - каркас мироздания, поддерживающая жизнь на Земле ниточка; это им дороже их сердец].
Это так, хорошо это или плохо. Думаю, было б еще хуже, если б человек не допускал возможности существования хоть чего-то, чему (кому) можно безоговорочно поверить. Хоть одного (человека), достойного любви. Для кого-то – это абсолютная ценность человеческой личности, индивидуального достоинства; ценность – отказ от уродования чьего-либо мира, недопущение ситуаций, приравненных к надругательству. Для других (а может, и тех же) – Тот, Кто взыскал любви человека, в них обрел желание ее подарить, отдать себя в эти руки – просто из любви.
Возможна ли внерелигиозная этика? Возможна: это любовь к одному конкретному человеку и стремление следовать ему. В таком случае - теистические религии, тем более религии личного Б-га - основаны на такой жажде уподобления. Этика христианства – следование единственным, однажды показанным путем. Я не понимала, что значит – “искупил грехи, спас души”. Как? Как возможно кого-то спасти, позволив совершить самое черное, звериное злодеяние? Важно ли только то, что сделал ОН, а не то, что сделали они? То, что Он показал? То, что Он сделал все человечество – причастным к Себе? Нет, не - сделал виновными в Своей смерти. Просто теперь необходимо выбрать, где ты находишься в это день. И этот день – каждый.
Защищена ли внерелигиозная этика от злейших кошмаров, от перерождения в проповедь ненависти. Нет, ничуть: можно видеть кумиром Марата, Робеспьера, кого угодно, любого, Сталина. Но так же беззащитна христианская этика от своих носителей: Крестовые походы, первый, Годфрид Буйонский, еврейские погромы, хотя бы это. Христианство реализовалось – абсолютно и полностью, когда пришел Сын. После этого невозможно не быть христианином, христиане – все, принадлежащие – все, что бы они ни исповедовали. Это не просто полнота Откровения, это предел человеческого для человека, этики в том числе. Но христианская культура, примеряя к себе венец совершенства (= свершенности), заблуждается. И заблуждается, приписывая себе право действовать и вершить суд от лица - предела.

Вопрос, как говорить с людьми, агрессивно отстаивающими свою веру (то есть все, что угодно, принятое без рациональных обоснований, либо с недостаточностью их). Конфликты начинаются там, где недостаточно сведений друг о друге, где дан полный простор для мифотворчества: сублимации своих переживаний собственного ужаса, незащищенности, сказочных образов чужого – могущества, способностей, - и механизмов компенсации – принижения или выпячивания черт, воспринимаемых как наиболее чужеродные, высмеивания , переворачивания ситуации (от чужого сакрального – к своему профанному, а здесь уже следующий шаг – извращение, а без искажения такую операцию не проделаешь, и вышучивание сакрального, misterium trmendum et fascinosum для себя). Или – отказ от ситуации, отказ увидеть: здесь внутренне приятны и утешительны аргументы чужой ограниченности, узколобости, мракобесия, косности, чего угодно, достаточного для того, чтобы отказать послу в приеме верительных грамот. Меня удивляет, что механизм осмеяния работает для людей, исповедующих “развитые” религии, особенно христианство. Кощунство как механизм борьбы против страха (работа с надмирным мирскими средствами: пинком в грязь) - там, где страха быть не должно, где не страх – сильнейшая привязка к sacrum. Любовь к Человеку – то, что является причиной христианства того или иного человека.
Клинические случаи – это компетенция психологии, в том числе психологии масс, иcерических состояний; в конце концов – это вопрос техники безопасности, искусства переговорщика.
И в конце концов, нужно определиться, что мы понимаем, говоря о религии; невозможен конструктивный диалог, если с одним и тем же инструментарием подходить к:
- Некоторой норме данного вероучения; современной его ортодоксальной редакции (постановление последнего Собора);
- Мнениям неортодоксальных богословов: философов-рационалистов и философов-мистиков, реформаторов; каждый из них достоин отдельного разговора.
- “Народной” редакции; то есть фольклорной, мифологической, специфической географически и хронологически совокупности представлений. И здесь терминология должна быть оговорена максимально четко, исследователь максимально абстагирован от собственной религиозной оптики, безэмоционален. Он исследует феномен, а не ставит диагноз: “Это неканонично”, “это литература – фольклор – мифотворчество - сказка”. Об этом пласте – говорить особо. Возможно, ставить сугубо практические цели и задачи: география распространения, инокультурные влияния, литературные памятники, возможно, оставшиеся в сознании, преломленные и интерпретированные.

В конце концов, в настоящем моменте мы имеем дело только с интерпретациями. Миллионами людей нескольких десятков идей. Тем более надо это иметь в виду, работая практически, общаясь c информантами. Сейчас сложнее тем, что нет больших групп людей, глубоко понимающих и осознанно принимающих те или иные философские доктрины и религиозные учения. Великие. Есть массы, думающие сходным образом; и тем хуже, потому что исходят они из одного и того же убогого материала, неплодородной гнилой платформы, из утрамбованного неплодородного грунта обыденного мировоззрения-веры, в которую было втоптано за время человеческой истории столько мусора. Он никуда не делся; только возможности, допустимости и даже моральной оправданности худшего учат человеческие массы войны, геноциды, весь опыт надругательства. Человек ужасается – и ужасается только за себя и самых ближних из ближних. Тем страшнее однообразность мышления мозгов, сделанных из одной глины, что непредсказуемы и легко вероятны - и ничем не остановимы! – любые вывихи, любые мании, любые жаждания. Иммунитета – нет. У политических систем, идеологий, параноических концепций превосходства, насилия, подавления – нет. Нет защиты от самих себя и своих отростков, “fleur du mal”, извращений< вырастающих на этапах разложения и так не имеющих отклика в природе человека систем.(Не верю, что природа человека – зло.) У великих религиозных систем – есть.
Махаяна и Тхеравада спорили по вопросам устройства сангхи, концепции идеала личности и природы Будды. Одни – желали не делать зла (архаты), другие – делать добро (бодхисаттвы), но иногда неочевидным способом (упайя). Основа этики – ранний буддизм, и он никуда не делся. Со четырьмя благородными истинами и восьмеричным путем.
Текст Ветхого Завета фиксирует и жестокость, и фанатизм, и слепоту, и неоднозначную с точки зрения современного человека мораль . Так нужно понимать, что это отражение представлений о мире и sacrum определенных людей и в определенное время. Для верующего – есть гарантия присутствия в этом тексте истинного слова Б-га: пересказанного людьми – так, как способна была вместить их психика. Для любого верующего текст его Священных книг нуждается в интерпретации.
И, следовательно, из текста может быть вычленено то содержание, которое не просто может быть безоговорочно принято всеми людьми сейчас, это не сделка о том, какую мораль мы себе покупаем, какое миропонимание и мнение о себе. В конце концов, все наиболее ЧЕЛОВЕЧНЫЕ, явно для человеческого проживания вместе предназначенные заповеди, можно найти во всех развитых религиозных системах (культ бон брать не будем). Им – надо следовать, это бесценно – как прото-общественны договор. Но это не все. В развитых религиозных системах этика парадоксальна. Парадоксален Будда и Иисус из Назарета. Этика христианина – отдать больше, чем того требует общественный договор, отдать все, тело, разум, сердце. Этика буддиста – отдать все – тем, кто еще чего-то требует. Вероучение – над необходимым (для жизни всех со всеми), это – сверхнеобходимость. Необоснованная, нелогичная, со стороны – выглядящая безрассудством (“не прав бен Патира, отдающий всю воду встречному”). Только иррациональнейшее – любовь к Кому-то – требует: отдай, Он бы отдал. И не страшно, что воды не хватит. Он же воскрес.
Это различие религиозной веры и веры вообще: любовь, требующая действия, и комфорт, требующий ватной изоляции. Идеологии и доктрины, требующие дров в свою топку (да, действия), не любви к себе жаждут, а своего стабильного существования. Объект религиозной любви - не требует ничего, Он, как и следует из определения Абсолюта, совершенен. Он просит о любви – и действительно может о ней просит, так как бескорыстно и бесцельно уже отдавал ее – всем, без различия по уму, чести и достоинству.
Религия – результат религиозности, стремления к Абсолюту, стремление обрести Его любовь и дать Ему свою, стремление личного общения с ним.
Идеологии – суррогат: результат стремления и близости со своим же, человеческим, творением: машиной. Лучшем случае – результат стремления к себе. А Сам – это уже Теос.
Определение с выходом за пределы: выход – средство, да, и цель – если желаешь увидеть там пустоту. А вообще определение – из теоремы Геделя о неполноте формальных систем . Только с более высокого качественно уровня находятся обоснования частностей, даже такой “частности”, как человеческая жизнь . Это нормально, это ход науки. И верхний уровень – Абсолют. Тоже бесспорно. Религия – стремление выхода к Абсолюту. Да, бог философии, конечная истина. Определения страдает – формальностью, сконструированностью, отсутствием какого-то главного отличительного признака.
----
То есть идеология может обретать черты религии: все, что угодно, эмоциональную и культурообразующую мощь, - но остается при всей своей грандиозности только человеческим феноменом. Важнейшим в определении религиозного акта является его интенциональность, намеренная обращенность к sacrum, как бы оно, sacrum, ни понималось этой культурой или этим человеком. Роль sacrum некоторое время более-менее устойчиво может быть закреплена за личностью или за идеей. Но долго быть привязанным эмоционально, мотивационно, смыслообразующе - к самому ли себе, к своему ли творению – человек не может. И здесь – конец идеологии. Это прекрасно, если человек нормой своих дел считает гуманистические идеалы. Но за этой деятельностной (и цельной самой в себе) стороной стоит неизбежно нечто большее, сложно вербализируемое; нечто единое, целостное, какой-то центр личности.
Человеку, ориентированному первоочередно на понимание, догматика желанна и необходима, чтобы поступать правильно (допустим, по-христиански правильно) . Другому же, чтобы поступать опять же правильно, она не нужна, действует что-то иное; не всегда это только – обаяние примера. Мне, скажу честно, догматика безразлична; хотя мне и желанно именно понимание – понимание человеческих смыслов и возможностей, выраженных словом, образом, жестом, - здесь я гораздо проще. Компендиум догматов мне кажется итогом работы человеческого ума, вчитывания и вчувствования в тексты. Я – не чувствую этого, пока; возможно, никогда. На меня действует что-то другое.
Определение Б-га – как предела великого и вместилище всего – восходит к аргументам в пользу существования Б-га Фомы Аквинского; ничего нового. Философское (и тоже томистское) определение Б-га: cовершенное существование, чистый акт (не содержащий никакой потенциальности). Да, человеку необходимо определить конец ряда, предел, хоть какие-то признаки искомого обозначить, кроме того, что оно истинно существует (определение субстанции), иначе и так трагичный поиск обречен. Цель-не цель, предел-бесконечность – но это действительно не рациональное желание найти какую-то последнюю степень, а увериться во всепроникновении, одушевлении всего и всеобщей связанности, необходимости твоих поступков и твоей жизни - в этой пронизанной светом паутине живых существ, камней и растений.

По действию человека сделать заключение о его возможной мысли? Только грубые и простые схемы поддаются такой обработке, социологический эксперимент может быть только очень примитивным. Или не претендовать на выявление глубинных закономерностей: ни психических особенностей одного человека, ни тенденций движений идей и ценностей в больших человеческих группах; только простой численный вывод по эксперименту. Никакие машинные ухищрения, поправки на хаос не дадут учесть эмоциональные бури и сбои, дух противоречия, алогизм, заложенный в самой – неживотной – природе человека. Не стоит оценивать социологическое экспериментирование выше, чем оно действительно стоит. Написанный текст, возможно, лучше отражает индивидуальный склад человека, явно называя имена вещей, круг волнующих вопросов. Но и - любые тексты – интерпретировать – огромный труд. Зато выводы фундаментальнее.

***

Там дальше предполагалось о проблеме минимума религии, анимизме и культурных героях.
Может, потом впишу сюда.
shlomith_mirka: (Default)
ЗАДАНИЕ № 6 МЕТАФОРА РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ (в контексте концепции М.Генона о национальных культурных метафорах). Необходимо предложить предмет/объект/социокультурную практику из русской (исключительно русской!) культуры, который метафорически репрезентировал бы принципиальные характеристики русской культуры. (М.Генон предложил для американской культуры метафору американского футбола - индивидуализм, но в команде, награждение после каждой игры, совещания на поле и т.п. Среди других национальных культурных метафор - британский дом, японский сад, немецкая симфония, индуистская философия циклов и пр.)

----------------------------------

Свою личную метафору России я уже предлагала: драконоборец, увязший вместе со своим зверем. Сказка о Егории Храбром – устроителе земли русской (он заново организует землю, возвращает ей первоначальное лицо, данное Богом: дремучим лесам он приказывает расступиться и заклинает их стать церквами соборными, рекам приказывает течь по горам и лесам, а не по дорогам, горам приказывает разойтись и заклинает их стать местом для церквей), только пошедшая вкось.

Надолго затянувшийся подвиг, постепенно утрачивающий смысл, отдаляющийся от своей причины, не видящий своего конца – это попытка осознать свою миссию. Славянофильское видение “особого пути” – это патовая, безвыходная ситуация.

Герой, увязший со своим делом, и положение вещей не вселяет надежды: не только потому, что иссякают силы, время истончает и волю, и память, забывается и та причина, по которой вступили в противоборство, и та, по которой еще стоит оставаться на поверхности. От героя мир отдаляется, нет населяющих его мужчин и женщин, всей жизни его уже нет. Сдается только, что взялся не за свое дело, раз увяз, раз не сказка получается, а дурной морок.

Нет ничего, кроме неподвижности, кроме глаз дракона перед глазами, постепенно тающих и гаснущих, возвращающихся в один первородный мутный туман. Дракон – это не коллективное бессознательное, увы, таково есть наше сознание: равно осознанная воля к добру и к злу, эйфория при свершении того и другого, сменяющаяся апатией. Ибо когда два вектора разрывают жертву его, драконовой, любви (настоящей, искренней, чудовищной в прямом смысле) на части, все усилия заведомо бесплодны.

Отсюда суицидальность русской культуры: те, что по-французски именовались poètes maudits (“проклятые поэты”), стали большинством в русской литературе.

Слишком много сил и времени потрачено на нащупывание своего пути, боязливое скашивание взгляда направо и налево (Запад и Восток) и нерешительность, а когда наступала апатия и усталость от изматывающего бездействия, тогда находился выход в разрушении, уничтожении всего существующего без и помимо нас, злобе и глухой ненависти ко всему, что не находит объяснения в нашем полуспящем – полупробуждающемся мутном сознании. Например, не укладывается в него честный труд протестантских общин, работа и зарабатывание, длящиеся всю жизнь. Чудится в этом что-то неправильное: узкое, чуть ли не бездуховное; при всех недостатках евангельская мощь раннего протестантизма бесспорна, но это игнорируется как не стоящее внимания. Хотя, похоже, единственный выход, - это “малый путь”, каждодневный, систематический труд (не “по вдохновению”, когда придет желание, и не впадая в другую крайность – до полного физического и эмоционального истощения), и не ради какой-то далекой-высокой цели, а ради конкретного близкого (или не близкого) человека, завершения какого-либо жизненного этапа, совершения некоего события в близком будущем. Долго всматриваясь в даль и ища какого-то своего великого солнца на горизонте, Россия стала близорукой. Так что теперь в близорукости ее спасение: в делание ближних дел, до которых никогда раньше не доходили руки.
----------

Неужели и правда не за свое (дело), раз сказка не сладилась? Или просто жанр таков и кто-то в “мировой литературе” должен реализовать его? Но это же конец, герой утонет.. При том, по своей воле. Хорошая сказочка.

Конечно, и исполнение подвига - это гибель. Но это освобождение, окончание; дело, которое В ПРИНЦИПЕ можно сделать. Это разрешение от уз. Гибель? - да; ну так все конечно, нет в этом трагедии; уж тем более для былинного героя.

А есть, значит, такие дела, которые совершаются не за время, а за жизнь; когда необходимо держаться и не бросать весел, тянуть и гнуть и делать ad mortem – “до самой смерти”. Тяжело, невыносимо. Но, видимо, такова наша сказка, как бы ни хотелось быстрого подвига: победа – гибель – и на коне в легендариум. Как бы ни хотелось, не наш вариант, это Гераклу больше пристало, а не вечно длящемуся, вечно едущему Егорию.
Видимо, мы участвуем во всем этом: и в индивидуально-личном плане, и в коллективном, общем.

----------------------------------------------------

Субъективные представления, чья-то частная методика, в принципе не научная, основанная на предпочтениях и зависимая от общего культурного фона и текущей ситуации предлагающего, неопровержимая и неверифицируемая. Больше относящаяся к области литературы и фантазии, чем к научному исследованию в том виде, как она предложена. Интересно, конечно, предложить свой вариант, но я нисколько не рассчитываю, что точку зрения, аналогичную мной обозначенной, независимо от меня предложит хоть сколько-нибудь заметное количество людей. Было бы интересно провести полевые исследования, иначе это работа с одним человеком. Чей-то образный ряд – притом зачастую представление о чуждом (когда европеец М.Генон говорит о Японии или Индии), - выросшее из собственного культурного бэкграунда, ценность имеет небольшую: чисто субъективную, для автора-владельца своего высказывания.

Моя метафора (драконоборец, увязший со своим подвигом, сказка о Егории Храбром) специфична, это мое представление о стране, выросшее из текущего эмоционального состояния (затянувшегося…), фона имевших место событий, оно опосредовано в том числе ныне читаемой художественной литературой, оно включено в общее течение мысли сейчас.

Предлагать более общую метафору, более простую – значит ждать, что ее разделят больше, чем один человек (я). Но раз я считаю это просто упражнением, развитием собственного ассоциативного мышления (но никак не методом исследования мной культуры страны) , то почему бы и не попробовать.

В таком случае метафорой русского/российского менталитета, типичных эмоциональных реакций, типичных политических и этических решений, “работающих” в культуре ценностей будет московский трамвай.

Во-первых, это наглядное представление о нашей разобщенности при том, что бытует мнение и в любой момент (нужный) может воспрять надежда, что “уж мы-то все вместе”. Все действительно едут вместе, потому что “поезд проедет лишь там, где проложен путь”, другого способа куда-то приехать просто нет (хотя люди вроде poètes maudits выпрыгивают на ходу ), но каждый едет по своим делам, и они его заботят больше, чем конечная точка маршрута. Почти все сойдут раньше, чем трамвай приедет. Да и слишком устали уже ждать и ехать в тесноте и неудобстве, не до ближнего своего становится, когда сам едва балансируешь на одной ноге.

Кроме того, что каждый едет по своим делам и со своим грузом, все изолированы друг от друга, все еще друг другом недовольны. Мы болезненно реагируем на вторжение в собственное пространство, забыв, что давно его лишились, что имеем только общее, разделенное пространство. Я понимаю, почему, дорвавшись до материальной обеспеченности и строя свой собственный дом, люди возводят чудовищные монстрообразные бетонные заборы: потому что они 20 лет были вынуждены переодеваться на глазах всей коммуналки. Мы сами создали условия нашей жизни такими, что стоим вплотную друг к другу. И здесь необходима подчеркнутая вежливость и деликатность, когда небольшим и случайным движением легко травмировать близко стоящего человека, нужна сдержанность и некоторая “холодность”, а русским человеком она всегда отвергалась, считалась не достоинством, равновесием осторожности, а черствостью, равнодушием. Вы не русские – если всем двором не принимаете участия в решении проблем отдельно взятой семьи. Человек плохо переносит вторжения в его личную жизнь, это нормально и понятно, но русские/российские люди без этого как-то скучают. Нет понимания, что такое privacy, нет жестко очерченных границ личного пространства, подходя к которым, у европейцев принято спрашивать разрешения.

Если на пятачке в квадратный метр поставить двух японцев, они будут вежливо улыбаться друг другу и вместе ждать, когда эксперимент закончится. Англичане, может быть, после произнесенного приветствия больше и не посмотрят друг на друга. А двое русских вскоре заскучают и через 20 минут вцепятся друг в друга. Сцепятся друг с другом, скорее всего, и испанцы, но совсем с другой целью и по другим причинам. Внутреннее беспокойство есть в русском человеке, которое он не умеет ни сдерживать, ни облекать в пристойные формы, он не смог научиться с ним жить. И это что-то иное, чем бешеный темперамент южан-европейцев, их адское самолюбие, ищущее повода заметить, что его якобы уязвили, или желающее посостязаться с еще одним незнакомцем – вдруг интересный противник? У них – жажда жизни, у нас – страх жизни.

Так же типичные варианты поведения проявляются в нарисованной мною картинке.
В трамвае свое неудобство человек либо будет молча терпеть (вариант “интеллигента”, и он тоже не хорош ), либо так же молча его устранит, нарушив и личное пространство, и всякие права, и вообще проигнорировав человеческую природу того, кому не повезло оказаться у него на пути и быть “неудобством”(“вариант хама”). Такое впечатление, что все общество (наш трамвай) состоит из одних интровертов. Разговаривать друг с другом люди не хотят, не умеют и боятся. Меньше боятся грубой силы, чем заговорить с соседом и попытаться разрешить вопрос с минимальным обоюдным дискомфортом. Эта подозрительность и трусоватость (“как бы не еще ухудшить свое положение проявленной инициативой”) превращается в аутизм и солипсизм. Мир – сон, есть только я один, вижу, что еду в трамвае, плохо, неудобно, но ничего, еще чуть-чуть потерплю, и скоро сон закончится.

Мгновенно рассыпается общность на остановке (когда начинают действовать частные интересы), а во время поездки, если двое не крайне недовольны друг другом, могут и разоткровенничаться: быть искренними, простыми, быть добрыми. Один на один наши сограждане прекрасны. Сам по себе он, конечно, бросится защищать кого-нибудь, если увидит несправедливость, но редко кто решится это сделать на глазах у многих, выйти в круг и стать мишенью, хотя бы для глаз. Страх жизни засел прочно. Забиться под землю, а если уж оказался (вышел ли, вытащили ли) на поверхности, то драться яростно, жестко, без правил, потеряв чувство места-времени, со всеми. Так дерутся лисы и крысы.


Всё близко, в тесноте, всё перед глазами. И ничего своего. Чужое, данное взаймы (от одолженных у коллеги денег до зарплаты или зонта до “места в трамвае” – времени своей жизни, а ведь если почувствуешь, что и ты сам мог бы и не жить, и если живешь, то ведь из-за тебя не родился и не живет, соответственно, кто-то другой, то к этому времени по-другому относишься), воспринимается как должное, его порча не вызывает ни стыда у сделавшего, ни удивления у видевших. Но если что-то в общественное пользование не предоставляется (кто-то гордый такой, что не хочет “делиться”, заветное прямо слово), этот факт вызывает не просто раздражение, а ненависть, которая изливается на всех без разбора, безвекторно. Для русского менталитета очень легко развернуться и дать залп по своим, потому что “ они не поддержали меня, когда я выступил против чужих”. Очень сильна эта черта: судить по себе и требовать от других быть “не хуже”: такими же сильными, такими же быстрыми, таким же…во всем. “И даже лучше” – и в этом требовании доходить до безжалостности. А что “нет ничего своего” – так это даже предмет гордости: что “бессребреники” и “ценности исключительно духовные”, но это не мешает пользоваться “вещами” других, даже оправдывает и санкционирует это в глазах таких же “бессребреников”.

Вот такая печальная картина. Можно жить и в трамвае, раз уж в него погрузились: просто каждодневно выполнять свою долю работы (это не значит: на нелюбимой работе физически находиться от звонка до звонка; работа как призвание может быть самой различной; кто-то, может, одним своим присутствием исцеляет болезнь и печаль, кто-то пишет роман, отдавая этому делу жизнь, а кто-то его после самозабвенно читает, - и это есть работа разных людей). Понимая правильно, что такое чувство собственного достоинства, беречь нервы и силы других.
Ничего из этого не противоречит русскому/российскому менталитету, другое дело – что непривычно.

------------------------------------
shlomith_mirka: (Default)
ЗАДАНИЕ № 6 МЕТАФОРА РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ (в контексте концепции М.Генона о национальных культурных метафорах). Необходимо предложить предмет/объект/социокультурную практику из русской (исключительно русской!) культуры, который метафорически репрезентировал бы принципиальные характеристики русской культуры. (М.Генон предложил для американской культуры метафору американского футбола - индивидуализм, но в команде, награждение после каждой игры, совещания на поле и т.п. Среди других национальных культурных метафор - британский дом, японский сад, немецкая симфония, индуистская философия циклов и пр.)

----------------------------------

Свою личную метафору России я уже предлагала: драконоборец, увязший вместе со своим зверем. Сказка о Егории Храбром – устроителе земли русской (он заново организует землю, возвращает ей первоначальное лицо, данное Богом: дремучим лесам он приказывает расступиться и заклинает их стать церквами соборными, рекам приказывает течь по горам и лесам, а не по дорогам, горам приказывает разойтись и заклинает их стать местом для церквей), только пошедшая вкось.

Надолго затянувшийся подвиг, постепенно утрачивающий смысл, отдаляющийся от своей причины, не видящий своего конца – это попытка осознать свою миссию. Славянофильское видение “особого пути” – это патовая, безвыходная ситуация.

Герой, увязший со своим делом, и положение вещей не вселяет надежды: не только потому, что иссякают силы, время истончает и волю, и память, забывается и та причина, по которой вступили в противоборство, и та, по которой еще стоит оставаться на поверхности. От героя мир отдаляется, нет населяющих его мужчин и женщин, всей жизни его уже нет. Сдается только, что взялся не за свое дело, раз увяз, раз не сказка получается, а дурной морок.

Нет ничего, кроме неподвижности, кроме глаз дракона перед глазами, постепенно тающих и гаснущих, возвращающихся в один первородный мутный туман. Дракон – это не коллективное бессознательное, увы, таково есть наше сознание: равно осознанная воля к добру и к злу, эйфория при свершении того и другого, сменяющаяся апатией. Ибо когда два вектора разрывают жертву его, драконовой, любви (настоящей, искренней, чудовищной в прямом смысле) на части, все усилия заведомо бесплодны.

Отсюда суицидальность русской культуры: те, что по-французски именовались poètes maudits (“проклятые поэты”), стали большинством в русской литературе.

Слишком много сил и времени потрачено на нащупывание своего пути, боязливое скашивание взгляда направо и налево (Запад и Восток) и нерешительность, а когда наступала апатия и усталость от изматывающего бездействия, тогда находился выход в разрушении, уничтожении всего существующего без и помимо нас, злобе и глухой ненависти ко всему, что не находит объяснения в нашем полуспящем – полупробуждающемся мутном сознании. Например, не укладывается в него честный труд протестантских общин, работа и зарабатывание, длящиеся всю жизнь. Чудится в этом что-то неправильное: узкое, чуть ли не бездуховное; при всех недостатках евангельская мощь раннего протестантизма бесспорна, но это игнорируется как не стоящее внимания. Хотя, похоже, единственный выход, - это “малый путь”, каждодневный, систематический труд (не “по вдохновению”, когда придет желание, и не впадая в другую крайность – до полного физического и эмоционального истощения), и не ради какой-то далекой-высокой цели, а ради конкретного близкого (или не близкого) человека, завершения какого-либо жизненного этапа, совершения некоего события в близком будущем. Долго всматриваясь в даль и ища какого-то своего великого солнца на горизонте, Россия стала близорукой. Так что теперь в близорукости ее спасение: в делание ближних дел, до которых никогда раньше не доходили руки.
----------

Неужели и правда не за свое (дело), раз сказка не сладилась? Или просто жанр таков и кто-то в “мировой литературе” должен реализовать его? Но это же конец, герой утонет.. При том, по своей воле. Хорошая сказочка.

Конечно, и исполнение подвига - это гибель. Но это освобождение, окончание; дело, которое В ПРИНЦИПЕ можно сделать. Это разрешение от уз. Гибель? - да; ну так все конечно, нет в этом трагедии; уж тем более для былинного героя.

А есть, значит, такие дела, которые совершаются не за время, а за жизнь; когда необходимо держаться и не бросать весел, тянуть и гнуть и делать ad mortem – “до самой смерти”. Тяжело, невыносимо. Но, видимо, такова наша сказка, как бы ни хотелось быстрого подвига: победа – гибель – и на коне в легендариум. Как бы ни хотелось, не наш вариант, это Гераклу больше пристало, а не вечно длящемуся, вечно едущему Егорию.
Видимо, мы участвуем во всем этом: и в индивидуально-личном плане, и в коллективном, общем.

----------------------------------------------------

Субъективные представления, чья-то частная методика, в принципе не научная, основанная на предпочтениях и зависимая от общего культурного фона и текущей ситуации предлагающего, неопровержимая и неверифицируемая. Больше относящаяся к области литературы и фантазии, чем к научному исследованию в том виде, как она предложена. Интересно, конечно, предложить свой вариант, но я нисколько не рассчитываю, что точку зрения, аналогичную мной обозначенной, независимо от меня предложит хоть сколько-нибудь заметное количество людей. Было бы интересно провести полевые исследования, иначе это работа с одним человеком. Чей-то образный ряд – притом зачастую представление о чуждом (когда европеец М.Генон говорит о Японии или Индии), - выросшее из собственного культурного бэкграунда, ценность имеет небольшую: чисто субъективную, для автора-владельца своего высказывания.

Моя метафора (драконоборец, увязший со своим подвигом, сказка о Егории Храбром) специфична, это мое представление о стране, выросшее из текущего эмоционального состояния (затянувшегося…), фона имевших место событий, оно опосредовано в том числе ныне читаемой художественной литературой, оно включено в общее течение мысли сейчас.

Предлагать более общую метафору, более простую – значит ждать, что ее разделят больше, чем один человек (я). Но раз я считаю это просто упражнением, развитием собственного ассоциативного мышления (но никак не методом исследования мной культуры страны) , то почему бы и не попробовать.

В таком случае метафорой русского/российского менталитета, типичных эмоциональных реакций, типичных политических и этических решений, “работающих” в культуре ценностей будет московский трамвай.

Во-первых, это наглядное представление о нашей разобщенности при том, что бытует мнение и в любой момент (нужный) может воспрять надежда, что “уж мы-то все вместе”. Все действительно едут вместе, потому что “поезд проедет лишь там, где проложен путь”, другого способа куда-то приехать просто нет (хотя люди вроде poètes maudits выпрыгивают на ходу ), но каждый едет по своим делам, и они его заботят больше, чем конечная точка маршрута. Почти все сойдут раньше, чем трамвай приедет. Да и слишком устали уже ждать и ехать в тесноте и неудобстве, не до ближнего своего становится, когда сам едва балансируешь на одной ноге.

Кроме того, что каждый едет по своим делам и со своим грузом, все изолированы друг от друга, все еще друг другом недовольны. Мы болезненно реагируем на вторжение в собственное пространство, забыв, что давно его лишились, что имеем только общее, разделенное пространство. Я понимаю, почему, дорвавшись до материальной обеспеченности и строя свой собственный дом, люди возводят чудовищные монстрообразные бетонные заборы: потому что они 20 лет были вынуждены переодеваться на глазах всей коммуналки. Мы сами создали условия нашей жизни такими, что стоим вплотную друг к другу. И здесь необходима подчеркнутая вежливость и деликатность, когда небольшим и случайным движением легко травмировать близко стоящего человека, нужна сдержанность и некоторая “холодность”, а русским человеком она всегда отвергалась, считалась не достоинством, равновесием осторожности, а черствостью, равнодушием. Вы не русские – если всем двором не принимаете участия в решении проблем отдельно взятой семьи. Человек плохо переносит вторжения в его личную жизнь, это нормально и понятно, но русские/российские люди без этого как-то скучают. Нет понимания, что такое privacy, нет жестко очерченных границ личного пространства, подходя к которым, у европейцев принято спрашивать разрешения.

Если на пятачке в квадратный метр поставить двух японцев, они будут вежливо улыбаться друг другу и вместе ждать, когда эксперимент закончится. Англичане, может быть, после произнесенного приветствия больше и не посмотрят друг на друга. А двое русских вскоре заскучают и через 20 минут вцепятся друг в друга. Сцепятся друг с другом, скорее всего, и испанцы, но совсем с другой целью и по другим причинам. Внутреннее беспокойство есть в русском человеке, которое он не умеет ни сдерживать, ни облекать в пристойные формы, он не смог научиться с ним жить. И это что-то иное, чем бешеный темперамент южан-европейцев, их адское самолюбие, ищущее повода заметить, что его якобы уязвили, или желающее посостязаться с еще одним незнакомцем – вдруг интересный противник? У них – жажда жизни, у нас – страх жизни.

Так же типичные варианты поведения проявляются в нарисованной мною картинке.
В трамвае свое неудобство человек либо будет молча терпеть (вариант “интеллигента”, и он тоже не хорош ), либо так же молча его устранит, нарушив и личное пространство, и всякие права, и вообще проигнорировав человеческую природу того, кому не повезло оказаться у него на пути и быть “неудобством”(“вариант хама”). Такое впечатление, что все общество (наш трамвай) состоит из одних интровертов. Разговаривать друг с другом люди не хотят, не умеют и боятся. Меньше боятся грубой силы, чем заговорить с соседом и попытаться разрешить вопрос с минимальным обоюдным дискомфортом. Эта подозрительность и трусоватость (“как бы не еще ухудшить свое положение проявленной инициативой”) превращается в аутизм и солипсизм. Мир – сон, есть только я один, вижу, что еду в трамвае, плохо, неудобно, но ничего, еще чуть-чуть потерплю, и скоро сон закончится.

Мгновенно рассыпается общность на остановке (когда начинают действовать частные интересы), а во время поездки, если двое не крайне недовольны друг другом, могут и разоткровенничаться: быть искренними, простыми, быть добрыми. Один на один наши сограждане прекрасны. Сам по себе он, конечно, бросится защищать кого-нибудь, если увидит несправедливость, но редко кто решится это сделать на глазах у многих, выйти в круг и стать мишенью, хотя бы для глаз. Страх жизни засел прочно. Забиться под землю, а если уж оказался (вышел ли, вытащили ли) на поверхности, то драться яростно, жестко, без правил, потеряв чувство места-времени, со всеми. Так дерутся лисы и крысы.


Всё близко, в тесноте, всё перед глазами. И ничего своего. Чужое, данное взаймы (от одолженных у коллеги денег до зарплаты или зонта до “места в трамвае” – времени своей жизни, а ведь если почувствуешь, что и ты сам мог бы и не жить, и если живешь, то ведь из-за тебя не родился и не живет, соответственно, кто-то другой, то к этому времени по-другому относишься), воспринимается как должное, его порча не вызывает ни стыда у сделавшего, ни удивления у видевших. Но если что-то в общественное пользование не предоставляется (кто-то гордый такой, что не хочет “делиться”, заветное прямо слово), этот факт вызывает не просто раздражение, а ненависть, которая изливается на всех без разбора, безвекторно. Для русского менталитета очень легко развернуться и дать залп по своим, потому что “ они не поддержали меня, когда я выступил против чужих”. Очень сильна эта черта: судить по себе и требовать от других быть “не хуже”: такими же сильными, такими же быстрыми, таким же…во всем. “И даже лучше” – и в этом требовании доходить до безжалостности. А что “нет ничего своего” – так это даже предмет гордости: что “бессребреники” и “ценности исключительно духовные”, но это не мешает пользоваться “вещами” других, даже оправдывает и санкционирует это в глазах таких же “бессребреников”.

Вот такая печальная картина. Можно жить и в трамвае, раз уж в него погрузились: просто каждодневно выполнять свою долю работы (это не значит: на нелюбимой работе физически находиться от звонка до звонка; работа как призвание может быть самой различной; кто-то, может, одним своим присутствием исцеляет болезнь и печаль, кто-то пишет роман, отдавая этому делу жизнь, а кто-то его после самозабвенно читает, - и это есть работа разных людей). Понимая правильно, что такое чувство собственного достоинства, беречь нервы и силы других.
Ничего из этого не противоречит русскому/российскому менталитету, другое дело – что непривычно.

------------------------------------
shlomith_mirka: (Default)
ЗАДАНИЕ № 6 МЕТАФОРА РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ (в контексте концепции М.Генона о национальных культурных метафорах). Необходимо предложить предмет/объект/социокультурную практику из русской (исключительно русской!) культуры, который метафорически репрезентировал бы принципиальные характеристики русской культуры. (М.Генон предложил для американской культуры метафору американского футбола - индивидуализм, но в команде, награждение после каждой игры, совещания на поле и т.п. Среди других национальных культурных метафор - британский дом, японский сад, немецкая симфония, индуистская философия циклов и пр.)

----------------------------------

Свою личную метафору России я уже предлагала: драконоборец, увязший вместе со своим зверем. Сказка о Егории Храбром – устроителе земли русской (он заново организует землю, возвращает ей первоначальное лицо, данное Богом: дремучим лесам он приказывает расступиться и заклинает их стать церквами соборными, рекам приказывает течь по горам и лесам, а не по дорогам, горам приказывает разойтись и заклинает их стать местом для церквей), только пошедшая вкось.

Надолго затянувшийся подвиг, постепенно утрачивающий смысл, отдаляющийся от своей причины, не видящий своего конца – это попытка осознать свою миссию. Славянофильское видение “особого пути” – это патовая, безвыходная ситуация.

Герой, увязший со своим делом, и положение вещей не вселяет надежды: не только потому, что иссякают силы, время истончает и волю, и память, забывается и та причина, по которой вступили в противоборство, и та, по которой еще стоит оставаться на поверхности. От героя мир отдаляется, нет населяющих его мужчин и женщин, всей жизни его уже нет. Сдается только, что взялся не за свое дело, раз увяз, раз не сказка получается, а дурной морок.

Нет ничего, кроме неподвижности, кроме глаз дракона перед глазами, постепенно тающих и гаснущих, возвращающихся в один первородный мутный туман. Дракон – это не коллективное бессознательное, увы, таково есть наше сознание: равно осознанная воля к добру и к злу, эйфория при свершении того и другого, сменяющаяся апатией. Ибо когда два вектора разрывают жертву его, драконовой, любви (настоящей, искренней, чудовищной в прямом смысле) на части, все усилия заведомо бесплодны.

Отсюда суицидальность русской культуры: те, что по-французски именовались poètes maudits (“проклятые поэты”), стали большинством в русской литературе.

Слишком много сил и времени потрачено на нащупывание своего пути, боязливое скашивание взгляда направо и налево (Запад и Восток) и нерешительность, а когда наступала апатия и усталость от изматывающего бездействия, тогда находился выход в разрушении, уничтожении всего существующего без и помимо нас, злобе и глухой ненависти ко всему, что не находит объяснения в нашем полуспящем – полупробуждающемся мутном сознании. Например, не укладывается в него честный труд протестантских общин, работа и зарабатывание, длящиеся всю жизнь. Чудится в этом что-то неправильное: узкое, чуть ли не бездуховное; при всех недостатках евангельская мощь раннего протестантизма бесспорна, но это игнорируется как не стоящее внимания. Хотя, похоже, единственный выход, - это “малый путь”, каждодневный, систематический труд (не “по вдохновению”, когда придет желание, и не впадая в другую крайность – до полного физического и эмоционального истощения), и не ради какой-то далекой-высокой цели, а ради конкретного близкого (или не близкого) человека, завершения какого-либо жизненного этапа, совершения некоего события в близком будущем. Долго всматриваясь в даль и ища какого-то своего великого солнца на горизонте, Россия стала близорукой. Так что теперь в близорукости ее спасение: в делание ближних дел, до которых никогда раньше не доходили руки.
----------

Неужели и правда не за свое (дело), раз сказка не сладилась? Или просто жанр таков и кто-то в “мировой литературе” должен реализовать его? Но это же конец, герой утонет.. При том, по своей воле. Хорошая сказочка.

Конечно, и исполнение подвига - это гибель. Но это освобождение, окончание; дело, которое В ПРИНЦИПЕ можно сделать. Это разрешение от уз. Гибель? - да; ну так все конечно, нет в этом трагедии; уж тем более для былинного героя.

А есть, значит, такие дела, которые совершаются не за время, а за жизнь; когда необходимо держаться и не бросать весел, тянуть и гнуть и делать ad mortem – “до самой смерти”. Тяжело, невыносимо. Но, видимо, такова наша сказка, как бы ни хотелось быстрого подвига: победа – гибель – и на коне в легендариум. Как бы ни хотелось, не наш вариант, это Гераклу больше пристало, а не вечно длящемуся, вечно едущему Егорию.
Видимо, мы участвуем во всем этом: и в индивидуально-личном плане, и в коллективном, общем.

----------------------------------------------------

Субъективные представления, чья-то частная методика, в принципе не научная, основанная на предпочтениях и зависимая от общего культурного фона и текущей ситуации предлагающего, неопровержимая и неверифицируемая. Больше относящаяся к области литературы и фантазии, чем к научному исследованию в том виде, как она предложена. Интересно, конечно, предложить свой вариант, но я нисколько не рассчитываю, что точку зрения, аналогичную мной обозначенной, независимо от меня предложит хоть сколько-нибудь заметное количество людей. Было бы интересно провести полевые исследования, иначе это работа с одним человеком. Чей-то образный ряд – притом зачастую представление о чуждом (когда европеец М.Генон говорит о Японии или Индии), - выросшее из собственного культурного бэкграунда, ценность имеет небольшую: чисто субъективную, для автора-владельца своего высказывания.

Моя метафора (драконоборец, увязший со своим подвигом, сказка о Егории Храбром) специфична, это мое представление о стране, выросшее из текущего эмоционального состояния (затянувшегося…), фона имевших место событий, оно опосредовано в том числе ныне читаемой художественной литературой, оно включено в общее течение мысли сейчас.

Предлагать более общую метафору, более простую – значит ждать, что ее разделят больше, чем один человек (я). Но раз я считаю это просто упражнением, развитием собственного ассоциативного мышления (но никак не методом исследования мной культуры страны) , то почему бы и не попробовать.

В таком случае метафорой русского/российского менталитета, типичных эмоциональных реакций, типичных политических и этических решений, “работающих” в культуре ценностей будет московский трамвай.

Во-первых, это наглядное представление о нашей разобщенности при том, что бытует мнение и в любой момент (нужный) может воспрять надежда, что “уж мы-то все вместе”. Все действительно едут вместе, потому что “поезд проедет лишь там, где проложен путь”, другого способа куда-то приехать просто нет (хотя люди вроде poètes maudits выпрыгивают на ходу ), но каждый едет по своим делам, и они его заботят больше, чем конечная точка маршрута. Почти все сойдут раньше, чем трамвай приедет. Да и слишком устали уже ждать и ехать в тесноте и неудобстве, не до ближнего своего становится, когда сам едва балансируешь на одной ноге.

Кроме того, что каждый едет по своим делам и со своим грузом, все изолированы друг от друга, все еще друг другом недовольны. Мы болезненно реагируем на вторжение в собственное пространство, забыв, что давно его лишились, что имеем только общее, разделенное пространство. Я понимаю, почему, дорвавшись до материальной обеспеченности и строя свой собственный дом, люди возводят чудовищные монстрообразные бетонные заборы: потому что они 20 лет были вынуждены переодеваться на глазах всей коммуналки. Мы сами создали условия нашей жизни такими, что стоим вплотную друг к другу. И здесь необходима подчеркнутая вежливость и деликатность, когда небольшим и случайным движением легко травмировать близко стоящего человека, нужна сдержанность и некоторая “холодность”, а русским человеком она всегда отвергалась, считалась не достоинством, равновесием осторожности, а черствостью, равнодушием. Вы не русские – если всем двором не принимаете участия в решении проблем отдельно взятой семьи. Человек плохо переносит вторжения в его личную жизнь, это нормально и понятно, но русские/российские люди без этого как-то скучают. Нет понимания, что такое privacy, нет жестко очерченных границ личного пространства, подходя к которым, у европейцев принято спрашивать разрешения.

Если на пятачке в квадратный метр поставить двух японцев, они будут вежливо улыбаться друг другу и вместе ждать, когда эксперимент закончится. Англичане, может быть, после произнесенного приветствия больше и не посмотрят друг на друга. А двое русских вскоре заскучают и через 20 минут вцепятся друг в друга. Сцепятся друг с другом, скорее всего, и испанцы, но совсем с другой целью и по другим причинам. Внутреннее беспокойство есть в русском человеке, которое он не умеет ни сдерживать, ни облекать в пристойные формы, он не смог научиться с ним жить. И это что-то иное, чем бешеный темперамент южан-европейцев, их адское самолюбие, ищущее повода заметить, что его якобы уязвили, или желающее посостязаться с еще одним незнакомцем – вдруг интересный противник? У них – жажда жизни, у нас – страх жизни.

Так же типичные варианты поведения проявляются в нарисованной мною картинке.
В трамвае свое неудобство человек либо будет молча терпеть (вариант “интеллигента”, и он тоже не хорош ), либо так же молча его устранит, нарушив и личное пространство, и всякие права, и вообще проигнорировав человеческую природу того, кому не повезло оказаться у него на пути и быть “неудобством”(“вариант хама”). Такое впечатление, что все общество (наш трамвай) состоит из одних интровертов. Разговаривать друг с другом люди не хотят, не умеют и боятся. Меньше боятся грубой силы, чем заговорить с соседом и попытаться разрешить вопрос с минимальным обоюдным дискомфортом. Эта подозрительность и трусоватость (“как бы не еще ухудшить свое положение проявленной инициативой”) превращается в аутизм и солипсизм. Мир – сон, есть только я один, вижу, что еду в трамвае, плохо, неудобно, но ничего, еще чуть-чуть потерплю, и скоро сон закончится.

Мгновенно рассыпается общность на остановке (когда начинают действовать частные интересы), а во время поездки, если двое не крайне недовольны друг другом, могут и разоткровенничаться: быть искренними, простыми, быть добрыми. Один на один наши сограждане прекрасны. Сам по себе он, конечно, бросится защищать кого-нибудь, если увидит несправедливость, но редко кто решится это сделать на глазах у многих, выйти в круг и стать мишенью, хотя бы для глаз. Страх жизни засел прочно. Забиться под землю, а если уж оказался (вышел ли, вытащили ли) на поверхности, то драться яростно, жестко, без правил, потеряв чувство места-времени, со всеми. Так дерутся лисы и крысы.


Всё близко, в тесноте, всё перед глазами. И ничего своего. Чужое, данное взаймы (от одолженных у коллеги денег до зарплаты или зонта до “места в трамвае” – времени своей жизни, а ведь если почувствуешь, что и ты сам мог бы и не жить, и если живешь, то ведь из-за тебя не родился и не живет, соответственно, кто-то другой, то к этому времени по-другому относишься), воспринимается как должное, его порча не вызывает ни стыда у сделавшего, ни удивления у видевших. Но если что-то в общественное пользование не предоставляется (кто-то гордый такой, что не хочет “делиться”, заветное прямо слово), этот факт вызывает не просто раздражение, а ненависть, которая изливается на всех без разбора, безвекторно. Для русского менталитета очень легко развернуться и дать залп по своим, потому что “ они не поддержали меня, когда я выступил против чужих”. Очень сильна эта черта: судить по себе и требовать от других быть “не хуже”: такими же сильными, такими же быстрыми, таким же…во всем. “И даже лучше” – и в этом требовании доходить до безжалостности. А что “нет ничего своего” – так это даже предмет гордости: что “бессребреники” и “ценности исключительно духовные”, но это не мешает пользоваться “вещами” других, даже оправдывает и санкционирует это в глазах таких же “бессребреников”.

Вот такая печальная картина. Можно жить и в трамвае, раз уж в него погрузились: просто каждодневно выполнять свою долю работы (это не значит: на нелюбимой работе физически находиться от звонка до звонка; работа как призвание может быть самой различной; кто-то, может, одним своим присутствием исцеляет болезнь и печаль, кто-то пишет роман, отдавая этому делу жизнь, а кто-то его после самозабвенно читает, - и это есть работа разных людей). Понимая правильно, что такое чувство собственного достоинства, беречь нервы и силы других.
Ничего из этого не противоречит русскому/российскому менталитету, другое дело – что непривычно.

------------------------------------
shlomith_mirka: (Default)
А вот будут здесь лежать эссе учебные. 2011 год, весна.

------------------

ЗАДАНИЕ № 5. РОССИЯ КАК ЦИВИЛИЗАЦИЯ. К кому типу относится, на Ваш взгляд русская/российская цивилизации: западная, восточная, евразийская, или особая российская. Ответ обоснуйте с точки зрения наличия в российской цивилизации сущностных характеристик того или иного типа.

Мы имеем типично “восточный”, пассивный по базовой модели реакции и необозримый вширь и вглубь субстрат, но на него, как на мягкую глину, наложены “западные” формы. Они жестки, со временем они проникают, вдавливаются относительно глубоко в вязкую массу, они задают размер и вид получаемых кирпичей. Но, тем не менее, - это только поверхностный слой. Для того, чтобы получился полностью “западный” продукт (экономическое преобразование, политическое решение, принятие социумом западной нравственной категории), еще необходима большая работа: сушка, обжиг. На деле мы имеем внутри сырую, ненадежную массу, а снаружи видимость годного кирпича, глянец. Собственно, какие процессы происходят внутри всей огромной массы, не попавшей в зону проникновения “западных” форм, ни рассчитать, ни спрогнозировать нельзя. Справиться бы с тем, что происходит с материалом, вовлеченным в “формы”, в процесс создания западных по типу институтов.
Этот “поверхностный слой ” очень важен, он отвечает за реакции российской культуры на внешние по отношению к ней факторы: политические решения других стран, межкультурные процессы. Чтобы участвовать в этом диалоге, ответный сигнал, респонс культуры должен вписываться в тот нормативный канал, по которому ведется коммуникация, иначе культура не будет принята как равноправный партнер и собеседник. И этот коммуникативный канал в современном мире – “западный”: требующий однозначности связей, четкости аналитических операций, личной ответственности каждого лица, вступающего в переговоры. Культуры, позволяющие себе в политике “восточное лукавство” или варварскую безвекторную агрессивность будут подвергнуты остракизму, культуры окажутся в изоляции. Миру продиктованы жесткие “западные” нормы коммуникации, ведения бизнеса, и хорошо это или плохо, приведет ли к стиранию национального своеобразия или, напротив, привьет на нашу еще довольно дикую почву ценности гуманизма и свободы (в западном ее понимании), это так.
С точки зрения форм и способов познания мира, отражения его в сознании носителя российской культуры, наша культура “восточна” по происхождению, по бытующим в социуме стереотипам.
Сознание носителя русской/российской культуры мифологемно с самого начала, реальная воспринимая действительность сливалась с воображаемой и несуществующей всегда и исконно, задолго до того, как, вместе и вслед Западной цивилизации в культурном поле постмодернизма в России размножились не наполненные содержанием симулякры. Человек российской/русской культуры легко, не осознавая катастрофы провала разума, переходит от рационального познания к интуитивному. Для западного “мыслящего” субъекта познания иррациональное – темное, враждебное по преимуществу, во всяком случае, заигрывать с ним опасно и ответственность полностью ложится на начавшего эту игу субъекта, его одного. Носитель русского культурного типа без усилий переходит от ratio к мифу и сказке, причем нормой для него является ожидание худшего: сказка черная и страшная. Он верит в “доброго царя”, который добр именно потому, что далеко, что не принадлежит к миру быта, беспросветному и дикому, в котором и проходит его жизнь. Да он может просто и не замечать течения этой жизни, равно серой, равно полной безразличия ко всему и вся, жить как будто в вечном обмороке. Это вера в иллюзии, далекие дали, не должно прилагать ни малейшего усилия, чтобы к ним приблизиться: они существуют не для того, чтобы стать чьей-то присвоенной реальностью. А если с “добрым царем” придется встретиться наяву, то несправедливость от него будет принято как должное и нормальное: чего еще ожидать от того, что приходит из нереальных “далей” и обретает плоть, как не того, что будет оно соответствовать образом и духом своим всей этой черной действительности.
Мировоззрение в целом пессимистично, сказывается опыт человека, привыкшего ожидать худшего. Но с этим сочетается безумная вера в чудо, в то, что все устроится и разрешится как-то само, без участия субъекта: даром перепавшее счастье, наследство, подарок судьбы, “халяву”. Неискоренимо это желание: приобрести без труда (“халява”), получить награду за некачественно выполненную работу, потому что это оказалось незамеченным (“халтура”), проскочить, обойти, оставить кого-то в дураках (“сам виноват, раз не мог, как я”), желание утверждаться за счет унижения другого. И нет понимания, насколько это аморально. Есть “польза”, есть “выгода”, и разговоры о “духовности” отступают на второй план. Нет в русской культуре восточного приоритета нравственности над писаным законом, потому что нет самой нравственности (пусть в “восточном” изводе), хотя традиция-то как раз есть: традиция безнравственности. И только в крайнем случае происходит апелляция не к ней, а к писаному закону: и закон – западный.
В русских сказках – самому ничтожному, незаслуживающему, не ищущему и не надеющемуся ни на что достается волшебная щука, жар-птица, сокровище, жена-умница-красавица; а активность и попытки выбраться из своего болота – порицаются, “знай свой шесток”, связываются с гордыней, пренебрежением к своему кругу и традиции.
---
Месиво, болото, которое все поглощает, индифферентная, безразличная ко всему прорва. Если что-то попадает в него – остается на поверхности, постепенно задыхается и гибнет. Равнодушна она ко злу и к добру – до тех пор, пока семена того или другого не прорастают, не кристаллизуются внутри этой толщи во что-то уже твердокаменное, отчетливое, очерченное определенными формами, то есть – когда уже поздно. Только тогда наступает реакция культуры, пробуждение. Все остальное время – анабиоз, спячка. Или – поднимается муть, если всколыхнется это болото. Что в нем вырастает хорошего – дело случайности, не заслуга безликой “среды”, а дар и жертва отдельных людей. В уста Базарова И.С. Тургенев вкладывает слова, что нет ничего гнуснее, подлее народных поговорок, отражающих дух и мораль этих людей.
Собственно, так же омерзительны сюжеты современных рекламных роликов: отнять, не дать, не поделиться, обмануть, свалить вину – и чувствовать себя крайне довольным. Хотя это не вина только русской/российской культуры: дух потребительского общества.
Индивидуализм худшего пошиба: лишь бы меня не трогали, “моя хата с краю” – и спать-спать-спать дальше, вечно. Только спить не царевна, а жуткий леший или водяной. Это усталость народа, старость этноса; и она даже не в столетиях истории измеряется; похоже, русский - как государствообразующий народ, времен еще Киевской, а потом Московской Руси, - родился стариком. Кроме того, пережитого опыта деспотий, бесцеремонности вмешательства государства во всё и вся уже достаточно, чтобы отбить желание строить собственный чистый дом, где придерживают дверь и говорят “спасибо”, “пожалуйста” и “извините”: все равно в любой момент вломятся, натопчут грязными сапогами, велят выметаться. Только у очень немногих после этого не опустятся руки. Огромна усталость народа, всего в целом и каждого человека в любой семье, любой женщины, любого мужчины. Каждый – раненое животное. Каждый пошевелится (и еще как: разнесет и опоры, и стены, и от леса вокруг одни пни останутся!), только если задело за живое. Но до тех пор – будет долго, долго терпеть: западную модель “давайте обсудим условия” русский человек примет за какую-то слабохарактерность, отсутствие мужской воли выдюжить. То, что переговоры, диалог способны изначально значительно изменить складывающуюся ситуацию, привести к взаимному удовлетворению, русский человек, конечно, понимает, но если и будет загодя принимать меры, сделает это молчком, втихую, чтобы ему не помешали. Из-за того, что сам в принципе готов “терпеть”, с равнодушием отнесется и к бедам соседа: “а почему бы и ему не потерпеть?”. Нет понимания, что люди различны, предъявлять ко всем одинаковые требования (пусть даже ровно такие же, как к себе!) – как минимум неразумно, не говоря о том, что негуманно.
Не глупость – а отупение, равнодушие, и в том числе и к себе: нечего беречь, хранить, то, ради чего прилагали большие усилие, дало мизерный результат, то, что зарабатывалось с большим трудом, просто ничего не стоит, не говоря о том, что его всегда могут отнять (если кто-то решит, что оно хоть чего-то стоит). Хлам, грязь повсеместно – потому что нет “моего дома”, есть место, где будет ночевать, перетерпевать, перебиваться. В опыте этого корень укрепившейся в менталитете неприязни к тому, кто еще что-то делает и на что-то надеется, самооправдания за собственное бездействие и, в то же время, накопившейся ярости, возможности бунта: да сколько же можно! Это сила, но ей не быть конструктивной и созидающей, слишком аффективна, слишком безвекторна (как ударная волна – просто сметает всё), слишком кратковременна. И снова наступает период апатии и сна.
-------------
Единодушие – только в неучастии. Человек сам по себе, носитель русской/российской культуры, может сделать многое: достойное, справедливое, самоотверженное. Но на глазах у других – никогда не выбьется из общей колеи (и это скорее дальневосточная, китайско-японская традиция), не станет вести себя, как ближнесвосточный пророк, неординарным поведением показывая и объясняя нечто важное. Это трактуется в нашем культурном пространстве как юродство, что редко одобрялось, хотя и не порицалось, вызывало скорее жалость, чем пламенную веру и желание следовать за. И трактовалась как юродство, юродством и становилось, и часто в худшем смысле: жаждой личной святости через смирение перед личной ущербностью и обиженностью.
Отдельные люди – дар или наказание, чаще – дар, а болото – это судьба.
Русский психологический тип по-восточному склонен к фатализму. Время для носителя русского/российского сознания по-восточному циклично: цикличным осознается ход истории, замкнута в кольцо сама судьба (сон-пробуждение-сон); всякий миф, а они составляют подспудную основу коллективного сознания, творится одновременно в истории и в вечности, представляет вневременные события, образцы, архетипы.
Линейное течение времени россиянином осознается редко и прерывисто – когда он контактирует с носителем как раз такого восприятия времени, с носителем “западной” культурной действительности. Цикличность и медлительность “восточного” россиянину ближе. И при этом способность безболезненно на краткий период подстраиваться под тип собеседника – это восточная гибкость, присущая нам.
--------------
Коллективизм – только в бездействии, в молчании, единодушие попыткой незамечания сохранить привычное положение вещей, сделать произошедшее небывшим: русский/российский человек хорошо умеет закрывать глаза.
Если это созерцание, то несфокусированное, не нашедшее предмета. Какое-то неосмысленное белоглазое глядение в собственную муть, болотную воду. И оно выпивает силы, изматывает: потому что этим глядением гипнотизируем и себя, и то чудовище там над дне, тем больше срастаемся с ним - до невозможности впредь отделить, отсечь себя и свою человеческую (нравственную) природу от него, хищного, стихийного, за пределами категорий добра и зла обитающего. Этим парализуем все другие попытки движения, волю, чувства, любую другую активность: всматриванием как единственным средством пытаемся предотвратить ворочание зверя. То, что это патовая ситуация, полуспящему, заторможенному Индре-Георгию не ясно. Одно тело, одно сознание – прочнейшей паутиной герой связал себя с чудовище.
То, что в западной ли, в восточной ли мифологии всегда расчленено: свет и тьма, добро и зло, дракон и драконоборец, - в русском сознании переплетено и перепутано. Нет в былинах, не в сказаниях однозначного добра и однозначного зла: самый положительный герой совершает зло, которое его врагам не снилось, поддавшись аффектам, творя месть. В индийской мифологической системе есть только черное и белое, у скандинавов, у франков, у бриттов: есть справедливость, есть наказание. В русской мифологии совершивший зло вроде бы во всем остальном совершенно положительный герой прощается “просто так”. Это не милосердие. Это равнодушие: равноприятие добра и зла от любимой руки.
Характерная черта – подозрительность. Предчувствие во всем проникающем извне в культуру какого-то злого умысла.
Все заимствования искажаются, извращаются, оказавшись на этой почве, - и это превращение с ними производят чуть ли не намеренно, приспосабливая под себя, делая “безопасным”, для системы, для себя как элемента системы, чтобы новшество как-нибудь не принесло бы каких-нибудь существенных изменений. Вот что типично восточное – осознание некоей махины над собой, за собой, восхищение и преклонение перед нею: государства ли, Церкви ли, любой мелкой власти, лишь бы над; при ясном понимании, что она плоха, неуклюжа, неотлажена, что она скорее подомнет, чем выберет нормальный объездной путь, желание сохранить ее такой, какая она есть, страх обрушения. Вариант “ремонта” крайне редко рассматривается. Недоступно русскому/российскому пониманию то, что это не внешняя сила, данная для управления/ в наказание свыше, а способ организации людей, людьми же для своего блага и созданный.
Искажение происходить и из опасливой подозрительности, и из странного феномена русского психологического характера, извращенного, перевернутого понимания стыда-вины-греховности-наказания, в результате чего мыслится справедливым и правильным - “пусть мне будет еще хуже”. И тем, кто со мной, - уж заодно; им-то за что должно быть лучше? Привычка равнять и судить по себе – застарелая, восточная. Никогда эта культура не переживала Ренессанса с его торжеством человеческой красоты и уникальности, Реформации и протестантизма с его евангельской мощью, времени осознанной свободы и самостоятельно принятых решений: во что верить (мощнейшие религиозные волнения, закалка философско-богословских систем католицизма и протестантизма в диспутах друг с другом), кому подчиняться (Английская буржуазная революция, Великая французская революция, когда людьми создавались и опробовались различные формы управления, государственные и социальные институты), как и для чего работать (складывание здоровых капиталистических отношений). Русский/российский человек преимущественно привык просто брать (перенимать) или противиться навязанному сверху заимствованию, а не создавать и проверять собственным опытом.
Здесь сказывается та истина, что важен не воспринятый результат, а весь предуготовляющий путь, опыт труда по созданию.
Россия заимствует западные образцы, жесткие, устоявшиеся формы, опробованные и прошедшие проверку историей в их породивших странах, но даже если надеяться, что восприятие произойдет без искажения, ожидать успеха трудно. Никогда не будут ценны либеральные и демократические ценности, если они получены запакованными в коробке, как посылка, а не завоеваны, не созданы внутри самой культуры через осознанное отвержение других форм: авторитаризма, тоталитаризма, теократии.
-----
И в отдельно взятом русском человеке, и в этносе в целом есть какая-то тяга к самоуничтожению, оставляющая след в искусстве (особенно в литературе), в распространенных поведенческих реакциях, в ценностях и оценках. Причем коллектив, как правило, предпочитает медленное самоуничтожение: ума, души, духа, тела – комплексно и длиной в жизнь. Этого я не могу увидеть ни у одной другой культурной общности.
-------
Такие страны, в которых идеи, завоеватели, их религии и экономико-политические модели потонули, стали сначала бесформенно-ничьими, а потом воплотились в виде внутренне присущих культуре форм, - это Китай и отчасти Индия (до мусульманского нашествия). Это типично восточная модель поведения, “женская” культура, принимающая и поглощающая всех пришлецов. Поведение России похоже на эту модель с одним отличием. Китай поглотил варварское население своих северных окраин, пришедших из степи завоевателей-монголов “китаизировал” на мощной базе конфуцианства, не столько религиозного, сколько социально-этического учения. Россия, принимая “западные” образцы (университеты, разделение властей, научный тип мировоззрения), на протяжении всей своей истории пытается связать их с той базой, которая у Руси/России имеется: православие. И эта основа не этическая и не социальная, а только религиозная. И в этом слабость и неустойчивость российского социокультурного древа, на которое и производятся “прививки”. “Самодержавие” имелось – как самосознание верхушки, имперская идеология, а “народности”, в общем-то, и не существовало.
----
Хотя, возможно, все, что изложено мной выше, также является набором стереотипов, продуцируемых культурой же.
----
Но при этом наблюдается стремление увидеть себя со стороны, а “сторона” для России – это всегда Запад, почти никогда не Восток. Восток был ориентиром, был культурным эталоном, предоставляющим шаблоны, мерила и оценки, предоставляющим оптику для взгляда на себя для России только несколько раз за всю историю: это Византия, от в X веке Русью которой было воспринято христианство и, как это ни странно, Золотая Орда, татаро-монголы, то есть XIII век. Восток, пришедший с двух сторон. И принесенные этими двумя мощными “восточными” волнами изменения оказались самыми долговечными, прочными, продиффундировавшими в саму плоть нашей “глины”. Это, во-первых, христианство в его восточной, византийской редакции (но принимать во внимание и рассматривать его отличие его от западной (католической) традиции имеет смысл только после того, как раскол произошел и был осознан). Русь как княжество и царство не осознавала себя Востоком так же, как и Византия (Восточная Римская империя) не была таким уж Востоком по отношению к Западной Римской империи. Здесь важнее единство принадлежности, генетического наследования Риму, чем специфика населения (греки, армяне, евреи, тюрки, славянские народы на приграничье и прочие варвары), важнее их осознание своего гражданства, а не родоплеменной кровной принадлежности. Так что христианство как религия все же Западного мира в какой угодно его, христианства, редакции не является маркером восточного цивилизационного типа, в том числе и для русской/российской культуры, в определенный период его унаследовавшей.
Во-вторых, заимствованные от кочевников социальные, экономические, политические стандарты поведения, ценности, формы, отчасти – институты.
Важно иметь в виду то, как на себя смотрела сама Россия, называла себя она Востоком или Западом, в качестве какой культуры она выступала (или под каким лицом пыталась предстать) на международной арене.
В отношениях со Степью Русь также не считала себя Востоком. Вот они, кочевники, и были для нее Востоком, воплощением самой настоящей восточной мощи: жесточайшая иерархичность социальной (в точности копирующей военную) организации, беспрекословное подчинение хану, пренебрежение к личности любого из тех, кто не – единственный и незаменимый – правитель. Но дело в том, что для того времени фундаментальных различий между Востоком и Западом не существовало (до 15-17 веков, когда Запад стал носителем совершенно специфических черт), так же организованы были “варварские королевства” франков, вестготов и т.п., это исторически необходимый способ существований в данный период. Нет ничего удивительного, что Русь от Степи восприняла тяготение к авторитарному стилю правления (даже если не заимствовала бы – этот способ вызрел бы внутри как возможный и желательный на этапе преодоления раздробленности), системообразующую инфраструктуру (налогообложение, коммуникация), удивительно другое: что эти формы остались неизменными, непреобразованными на столь долгий исторический период. Видимо, Россия по-восточному пассивна, скупа на внешние движения и на внутренне переустройство и консервативна, как об этом говорилось и выше, но в психологическом, а не историческом аспекте.
Что касается научного типа мировоззрения (просвещенческого идеала, впоследствии позитивизма), то Россия стала воспринимать его не раньше, чем с реформами Петра I и созданием по западному образцу университетов и Академии наук. И это восприятие происходило, в отличие от попыток создать “западные” не по виду, а по структуре и сути социальные и политические институты, очень и очень эффективно. Мифологемность сознания основной части населения не мешало распространяться новому типу сознания и человека в среде интеллектуалов, сначала дворянской элиты, потом разночинцев, третьего сословия, а потом и профессионалов в науке. Это западное мышление, оказавшееся уместным и прижившееся в России, постановка целей западной техногенной цивилизации: жажда интеллектуального познания, надежда на внедрение достижения в практику, осознание ценностью деятельность по производству научных знаний. То, что это происходит медленно и кособоко – вина “глины”, субстрата восточной пассивности, непонимания, что бизнес (в западном понимании, ставшим практически универсальным) – это не синоним личного и быстрого обогащения, причем любым способом.
Мы снова видим разделение на два слоя (отчасти дублирующиеся и в социальном разрезе): “восточный” психологический, мировоззренческий субстрат (ни от кого, вероятно, не заимствованный, а ab initio, генетически такой, сформированный географическим, климатическими, другими сильнейшими и “первовлияющими” на культуру факторами на заре ее формирования) и более или менее прижившиеся на него западные “формы”. Причем эти формы являются необходимыми, практически безальтернативными для России, потому что соседний Восток (Дальний и Ближний) либо не создал таких форм (демократические идеи, ценность любой человеческой личности, а не только вождя или великого ученого/поэта, чью ценность тоже, кстати, можно легко и быстро “отменить”), либо присущие Восточному миру формы взаимодействия с соседями оказываются непригодными в масштабе всего мира, говорящего на языке ценностей Запада. Причем уже очень давно – с Эпохи Великих Географических Открытий. Можно много говорить о том, “навязаны” ли эти ценности миру, плохи ли они – в перспективе или уже сейчас дают трещину – но это так. Мир ведет диалог по-английски, экономический, научный обмен происходит по правилам Запада (открытость и транспарентность как корпоративные ценности – при незыблемости копирайта (!), не то что частной собственности).
Мировое сообщество предпримет меры по изоляции тех участников диалога, которые эти правила нарушают. Страны, не могущие в своей национальной культурной специфике выделить слоя, гибкого и способного к восприятию западных образцов, так, чтобы не нанести вреда собственной структуре (если они этого опасаются) “инфицированием” ее западными семенами, но при этом использовать этот слой как свою “часть” нейтральной полосы, как поле диалога, репрезентировать себя этим слоем перед миром, из коммуникации будут исключены. Или выберут добровольную самоизоляцию, самоустранятся, как это долго делала Япония, если не сочтут этот путь тупиковым. Но как раз именно Япония на современном этапе продемонстрировала удачный вариант этих “двух слоев”.
Россия тоже является двухслойной культурой. Я назвала бы это Евразией, евразийским типом, но я не вполне могу согласиться с оценками нашей специфики, данными идеологами этого философского направления (Н. С. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Г. В. Флоровский и П. П. Сувчинский) и тем более перспектив России, предложенных ими.
Этническая комплементарность с монголоидами – дело просто привычки воспринимать их как “своих”, за долгое время вассальной зависимости от Орды они действительно стали так восприниматься: жестокие, до конца не понятные – но свои. И их совершенно закономерно предпочитали абсолютно неизвестным чужакам с Запада.
Православие перестало быть связующим звеном: кого и чего с кем и чем? Конфессиональное единство перестало быть значимым: каждый хочет быть сам по себе, но груза ответственности за свои же действия старается избежать. Выполнения этого естественного человеческого желания (хотя и не самого морального) в условиях современной действительности человек не может переложить ни на один социальный (религиозный) институт, а для подавляющего большинства населения к этому и сводится функция Церкви как института по “скреплению” социума. То, что это вообще следствие существования Церкви, а не дело ее прямого руководства и целенаправленных усилий, не желает быть принято как факт.
Идиократия как предпочтительная форма управления для евразийцев. На такую точку зрения можно возразить, что идеалы либерализма в современном мире не могут быть проигнорированы отдельно взятой страной без санкций по отношению к ней со стороны мирового сообщества: эффективных или неэффективных, отвечающих демократическим и гуманистическим идеалам или нет, но неких ответных мер вплоть до изоляции. Коллективизм является идеальной конструкции, православие как объединяющая доктрина не работает.
Вот с предложенным принципом демотии вместо демократического устройства можно было бы согласиться. Действительно для России, если бы она хотела идти по пути развития, диктуемого внутренними причинами и механизмами, а не следуя привычке подчинения авторитарному правителю без доли личной ответственности или создавая пустые оболочки западных институтов, эта форма участия социума в управлении была бы органичнее. Русский/российский человек в одинаковой степени равнодушно воспринимает что далекого ”царя”, правящего самовластно, что парламент, по замыслу представляющий его, человека, интересы. А находящийся “в пределах видимости”, занимающийся насущными проблемами земский собор вызовет больше доверия, предоставит опыт реального заинтересованного участия отдельно взятого человека-хозяина в общинных делах. С земского собора и спрос - в принципе возможен (а какие могут быть претензии к ”царю”? – никаких), он не будет представляться другой планетой, как ”Москва-Кремль-Хозяин”.
Вот только с авторитаризмом никакие комбинации хорошего результата не дадут.
Вот тогда и можно надеяться на осознанное участие “не за страх, а за совесть” человека в деле, которое его пока напрямую не затронуло, избавление от страха перед всесильностью и непредсказуемостью власти, обучение рациональному планированию и прогнозированию.
То есть как итог на сегодняшний день (год, век) мы имеем Восток, научающийся не быть, но говорить и работать, как Запад. Потому что иных эффективных моделей для России взять негде. Ни наработать своих она не успела в ходе исторических потрясений и перетасовок, ни Восток (Дальний) своими способами создания западного “слоя” (как поля диалога) делиться безвозмездно не поспешит.

==========================
shlomith_mirka: (Default)
А вот будут здесь лежать эссе учебные. 2011 год, весна.

------------------

ЗАДАНИЕ № 5. РОССИЯ КАК ЦИВИЛИЗАЦИЯ. К кому типу относится, на Ваш взгляд русская/российская цивилизации: западная, восточная, евразийская, или особая российская. Ответ обоснуйте с точки зрения наличия в российской цивилизации сущностных характеристик того или иного типа.

Мы имеем типично “восточный”, пассивный по базовой модели реакции и необозримый вширь и вглубь субстрат, но на него, как на мягкую глину, наложены “западные” формы. Они жестки, со временем они проникают, вдавливаются относительно глубоко в вязкую массу, они задают размер и вид получаемых кирпичей. Но, тем не менее, - это только поверхностный слой. Для того, чтобы получился полностью “западный” продукт (экономическое преобразование, политическое решение, принятие социумом западной нравственной категории), еще необходима большая работа: сушка, обжиг. На деле мы имеем внутри сырую, ненадежную массу, а снаружи видимость годного кирпича, глянец. Собственно, какие процессы происходят внутри всей огромной массы, не попавшей в зону проникновения “западных” форм, ни рассчитать, ни спрогнозировать нельзя. Справиться бы с тем, что происходит с материалом, вовлеченным в “формы”, в процесс создания западных по типу институтов.
Этот “поверхностный слой ” очень важен, он отвечает за реакции российской культуры на внешние по отношению к ней факторы: политические решения других стран, межкультурные процессы. Чтобы участвовать в этом диалоге, ответный сигнал, респонс культуры должен вписываться в тот нормативный канал, по которому ведется коммуникация, иначе культура не будет принята как равноправный партнер и собеседник. И этот коммуникативный канал в современном мире – “западный”: требующий однозначности связей, четкости аналитических операций, личной ответственности каждого лица, вступающего в переговоры. Культуры, позволяющие себе в политике “восточное лукавство” или варварскую безвекторную агрессивность будут подвергнуты остракизму, культуры окажутся в изоляции. Миру продиктованы жесткие “западные” нормы коммуникации, ведения бизнеса, и хорошо это или плохо, приведет ли к стиранию национального своеобразия или, напротив, привьет на нашу еще довольно дикую почву ценности гуманизма и свободы (в западном ее понимании), это так.
С точки зрения форм и способов познания мира, отражения его в сознании носителя российской культуры, наша культура “восточна” по происхождению, по бытующим в социуме стереотипам.
Сознание носителя русской/российской культуры мифологемно с самого начала, реальная воспринимая действительность сливалась с воображаемой и несуществующей всегда и исконно, задолго до того, как, вместе и вслед Западной цивилизации в культурном поле постмодернизма в России размножились не наполненные содержанием симулякры. Человек российской/русской культуры легко, не осознавая катастрофы провала разума, переходит от рационального познания к интуитивному. Для западного “мыслящего” субъекта познания иррациональное – темное, враждебное по преимуществу, во всяком случае, заигрывать с ним опасно и ответственность полностью ложится на начавшего эту игу субъекта, его одного. Носитель русского культурного типа без усилий переходит от ratio к мифу и сказке, причем нормой для него является ожидание худшего: сказка черная и страшная. Он верит в “доброго царя”, который добр именно потому, что далеко, что не принадлежит к миру быта, беспросветному и дикому, в котором и проходит его жизнь. Да он может просто и не замечать течения этой жизни, равно серой, равно полной безразличия ко всему и вся, жить как будто в вечном обмороке. Это вера в иллюзии, далекие дали, не должно прилагать ни малейшего усилия, чтобы к ним приблизиться: они существуют не для того, чтобы стать чьей-то присвоенной реальностью. А если с “добрым царем” придется встретиться наяву, то несправедливость от него будет принято как должное и нормальное: чего еще ожидать от того, что приходит из нереальных “далей” и обретает плоть, как не того, что будет оно соответствовать образом и духом своим всей этой черной действительности.
Мировоззрение в целом пессимистично, сказывается опыт человека, привыкшего ожидать худшего. Но с этим сочетается безумная вера в чудо, в то, что все устроится и разрешится как-то само, без участия субъекта: даром перепавшее счастье, наследство, подарок судьбы, “халяву”. Неискоренимо это желание: приобрести без труда (“халява”), получить награду за некачественно выполненную работу, потому что это оказалось незамеченным (“халтура”), проскочить, обойти, оставить кого-то в дураках (“сам виноват, раз не мог, как я”), желание утверждаться за счет унижения другого. И нет понимания, насколько это аморально. Есть “польза”, есть “выгода”, и разговоры о “духовности” отступают на второй план. Нет в русской культуре восточного приоритета нравственности над писаным законом, потому что нет самой нравственности (пусть в “восточном” изводе), хотя традиция-то как раз есть: традиция безнравственности. И только в крайнем случае происходит апелляция не к ней, а к писаному закону: и закон – западный.
В русских сказках – самому ничтожному, незаслуживающему, не ищущему и не надеющемуся ни на что достается волшебная щука, жар-птица, сокровище, жена-умница-красавица; а активность и попытки выбраться из своего болота – порицаются, “знай свой шесток”, связываются с гордыней, пренебрежением к своему кругу и традиции.
---
Месиво, болото, которое все поглощает, индифферентная, безразличная ко всему прорва. Если что-то попадает в него – остается на поверхности, постепенно задыхается и гибнет. Равнодушна она ко злу и к добру – до тех пор, пока семена того или другого не прорастают, не кристаллизуются внутри этой толщи во что-то уже твердокаменное, отчетливое, очерченное определенными формами, то есть – когда уже поздно. Только тогда наступает реакция культуры, пробуждение. Все остальное время – анабиоз, спячка. Или – поднимается муть, если всколыхнется это болото. Что в нем вырастает хорошего – дело случайности, не заслуга безликой “среды”, а дар и жертва отдельных людей. В уста Базарова И.С. Тургенев вкладывает слова, что нет ничего гнуснее, подлее народных поговорок, отражающих дух и мораль этих людей.
Собственно, так же омерзительны сюжеты современных рекламных роликов: отнять, не дать, не поделиться, обмануть, свалить вину – и чувствовать себя крайне довольным. Хотя это не вина только русской/российской культуры: дух потребительского общества.
Индивидуализм худшего пошиба: лишь бы меня не трогали, “моя хата с краю” – и спать-спать-спать дальше, вечно. Только спить не царевна, а жуткий леший или водяной. Это усталость народа, старость этноса; и она даже не в столетиях истории измеряется; похоже, русский - как государствообразующий народ, времен еще Киевской, а потом Московской Руси, - родился стариком. Кроме того, пережитого опыта деспотий, бесцеремонности вмешательства государства во всё и вся уже достаточно, чтобы отбить желание строить собственный чистый дом, где придерживают дверь и говорят “спасибо”, “пожалуйста” и “извините”: все равно в любой момент вломятся, натопчут грязными сапогами, велят выметаться. Только у очень немногих после этого не опустятся руки. Огромна усталость народа, всего в целом и каждого человека в любой семье, любой женщины, любого мужчины. Каждый – раненое животное. Каждый пошевелится (и еще как: разнесет и опоры, и стены, и от леса вокруг одни пни останутся!), только если задело за живое. Но до тех пор – будет долго, долго терпеть: западную модель “давайте обсудим условия” русский человек примет за какую-то слабохарактерность, отсутствие мужской воли выдюжить. То, что переговоры, диалог способны изначально значительно изменить складывающуюся ситуацию, привести к взаимному удовлетворению, русский человек, конечно, понимает, но если и будет загодя принимать меры, сделает это молчком, втихую, чтобы ему не помешали. Из-за того, что сам в принципе готов “терпеть”, с равнодушием отнесется и к бедам соседа: “а почему бы и ему не потерпеть?”. Нет понимания, что люди различны, предъявлять ко всем одинаковые требования (пусть даже ровно такие же, как к себе!) – как минимум неразумно, не говоря о том, что негуманно.
Не глупость – а отупение, равнодушие, и в том числе и к себе: нечего беречь, хранить, то, ради чего прилагали большие усилие, дало мизерный результат, то, что зарабатывалось с большим трудом, просто ничего не стоит, не говоря о том, что его всегда могут отнять (если кто-то решит, что оно хоть чего-то стоит). Хлам, грязь повсеместно – потому что нет “моего дома”, есть место, где будет ночевать, перетерпевать, перебиваться. В опыте этого корень укрепившейся в менталитете неприязни к тому, кто еще что-то делает и на что-то надеется, самооправдания за собственное бездействие и, в то же время, накопившейся ярости, возможности бунта: да сколько же можно! Это сила, но ей не быть конструктивной и созидающей, слишком аффективна, слишком безвекторна (как ударная волна – просто сметает всё), слишком кратковременна. И снова наступает период апатии и сна.
-------------
Единодушие – только в неучастии. Человек сам по себе, носитель русской/российской культуры, может сделать многое: достойное, справедливое, самоотверженное. Но на глазах у других – никогда не выбьется из общей колеи (и это скорее дальневосточная, китайско-японская традиция), не станет вести себя, как ближнесвосточный пророк, неординарным поведением показывая и объясняя нечто важное. Это трактуется в нашем культурном пространстве как юродство, что редко одобрялось, хотя и не порицалось, вызывало скорее жалость, чем пламенную веру и желание следовать за. И трактовалась как юродство, юродством и становилось, и часто в худшем смысле: жаждой личной святости через смирение перед личной ущербностью и обиженностью.
Отдельные люди – дар или наказание, чаще – дар, а болото – это судьба.
Русский психологический тип по-восточному склонен к фатализму. Время для носителя русского/российского сознания по-восточному циклично: цикличным осознается ход истории, замкнута в кольцо сама судьба (сон-пробуждение-сон); всякий миф, а они составляют подспудную основу коллективного сознания, творится одновременно в истории и в вечности, представляет вневременные события, образцы, архетипы.
Линейное течение времени россиянином осознается редко и прерывисто – когда он контактирует с носителем как раз такого восприятия времени, с носителем “западной” культурной действительности. Цикличность и медлительность “восточного” россиянину ближе. И при этом способность безболезненно на краткий период подстраиваться под тип собеседника – это восточная гибкость, присущая нам.
--------------
Коллективизм – только в бездействии, в молчании, единодушие попыткой незамечания сохранить привычное положение вещей, сделать произошедшее небывшим: русский/российский человек хорошо умеет закрывать глаза.
Если это созерцание, то несфокусированное, не нашедшее предмета. Какое-то неосмысленное белоглазое глядение в собственную муть, болотную воду. И оно выпивает силы, изматывает: потому что этим глядением гипнотизируем и себя, и то чудовище там над дне, тем больше срастаемся с ним - до невозможности впредь отделить, отсечь себя и свою человеческую (нравственную) природу от него, хищного, стихийного, за пределами категорий добра и зла обитающего. Этим парализуем все другие попытки движения, волю, чувства, любую другую активность: всматриванием как единственным средством пытаемся предотвратить ворочание зверя. То, что это патовая ситуация, полуспящему, заторможенному Индре-Георгию не ясно. Одно тело, одно сознание – прочнейшей паутиной герой связал себя с чудовище.
То, что в западной ли, в восточной ли мифологии всегда расчленено: свет и тьма, добро и зло, дракон и драконоборец, - в русском сознании переплетено и перепутано. Нет в былинах, не в сказаниях однозначного добра и однозначного зла: самый положительный герой совершает зло, которое его врагам не снилось, поддавшись аффектам, творя месть. В индийской мифологической системе есть только черное и белое, у скандинавов, у франков, у бриттов: есть справедливость, есть наказание. В русской мифологии совершивший зло вроде бы во всем остальном совершенно положительный герой прощается “просто так”. Это не милосердие. Это равнодушие: равноприятие добра и зла от любимой руки.
Характерная черта – подозрительность. Предчувствие во всем проникающем извне в культуру какого-то злого умысла.
Все заимствования искажаются, извращаются, оказавшись на этой почве, - и это превращение с ними производят чуть ли не намеренно, приспосабливая под себя, делая “безопасным”, для системы, для себя как элемента системы, чтобы новшество как-нибудь не принесло бы каких-нибудь существенных изменений. Вот что типично восточное – осознание некоей махины над собой, за собой, восхищение и преклонение перед нею: государства ли, Церкви ли, любой мелкой власти, лишь бы над; при ясном понимании, что она плоха, неуклюжа, неотлажена, что она скорее подомнет, чем выберет нормальный объездной путь, желание сохранить ее такой, какая она есть, страх обрушения. Вариант “ремонта” крайне редко рассматривается. Недоступно русскому/российскому пониманию то, что это не внешняя сила, данная для управления/ в наказание свыше, а способ организации людей, людьми же для своего блага и созданный.
Искажение происходить и из опасливой подозрительности, и из странного феномена русского психологического характера, извращенного, перевернутого понимания стыда-вины-греховности-наказания, в результате чего мыслится справедливым и правильным - “пусть мне будет еще хуже”. И тем, кто со мной, - уж заодно; им-то за что должно быть лучше? Привычка равнять и судить по себе – застарелая, восточная. Никогда эта культура не переживала Ренессанса с его торжеством человеческой красоты и уникальности, Реформации и протестантизма с его евангельской мощью, времени осознанной свободы и самостоятельно принятых решений: во что верить (мощнейшие религиозные волнения, закалка философско-богословских систем католицизма и протестантизма в диспутах друг с другом), кому подчиняться (Английская буржуазная революция, Великая французская революция, когда людьми создавались и опробовались различные формы управления, государственные и социальные институты), как и для чего работать (складывание здоровых капиталистических отношений). Русский/российский человек преимущественно привык просто брать (перенимать) или противиться навязанному сверху заимствованию, а не создавать и проверять собственным опытом.
Здесь сказывается та истина, что важен не воспринятый результат, а весь предуготовляющий путь, опыт труда по созданию.
Россия заимствует западные образцы, жесткие, устоявшиеся формы, опробованные и прошедшие проверку историей в их породивших странах, но даже если надеяться, что восприятие произойдет без искажения, ожидать успеха трудно. Никогда не будут ценны либеральные и демократические ценности, если они получены запакованными в коробке, как посылка, а не завоеваны, не созданы внутри самой культуры через осознанное отвержение других форм: авторитаризма, тоталитаризма, теократии.
-----
И в отдельно взятом русском человеке, и в этносе в целом есть какая-то тяга к самоуничтожению, оставляющая след в искусстве (особенно в литературе), в распространенных поведенческих реакциях, в ценностях и оценках. Причем коллектив, как правило, предпочитает медленное самоуничтожение: ума, души, духа, тела – комплексно и длиной в жизнь. Этого я не могу увидеть ни у одной другой культурной общности.
-------
Такие страны, в которых идеи, завоеватели, их религии и экономико-политические модели потонули, стали сначала бесформенно-ничьими, а потом воплотились в виде внутренне присущих культуре форм, - это Китай и отчасти Индия (до мусульманского нашествия). Это типично восточная модель поведения, “женская” культура, принимающая и поглощающая всех пришлецов. Поведение России похоже на эту модель с одним отличием. Китай поглотил варварское население своих северных окраин, пришедших из степи завоевателей-монголов “китаизировал” на мощной базе конфуцианства, не столько религиозного, сколько социально-этического учения. Россия, принимая “западные” образцы (университеты, разделение властей, научный тип мировоззрения), на протяжении всей своей истории пытается связать их с той базой, которая у Руси/России имеется: православие. И эта основа не этическая и не социальная, а только религиозная. И в этом слабость и неустойчивость российского социокультурного древа, на которое и производятся “прививки”. “Самодержавие” имелось – как самосознание верхушки, имперская идеология, а “народности”, в общем-то, и не существовало.
----
Хотя, возможно, все, что изложено мной выше, также является набором стереотипов, продуцируемых культурой же.
----
Но при этом наблюдается стремление увидеть себя со стороны, а “сторона” для России – это всегда Запад, почти никогда не Восток. Восток был ориентиром, был культурным эталоном, предоставляющим шаблоны, мерила и оценки, предоставляющим оптику для взгляда на себя для России только несколько раз за всю историю: это Византия, от в X веке Русью которой было воспринято христианство и, как это ни странно, Золотая Орда, татаро-монголы, то есть XIII век. Восток, пришедший с двух сторон. И принесенные этими двумя мощными “восточными” волнами изменения оказались самыми долговечными, прочными, продиффундировавшими в саму плоть нашей “глины”. Это, во-первых, христианство в его восточной, византийской редакции (но принимать во внимание и рассматривать его отличие его от западной (католической) традиции имеет смысл только после того, как раскол произошел и был осознан). Русь как княжество и царство не осознавала себя Востоком так же, как и Византия (Восточная Римская империя) не была таким уж Востоком по отношению к Западной Римской империи. Здесь важнее единство принадлежности, генетического наследования Риму, чем специфика населения (греки, армяне, евреи, тюрки, славянские народы на приграничье и прочие варвары), важнее их осознание своего гражданства, а не родоплеменной кровной принадлежности. Так что христианство как религия все же Западного мира в какой угодно его, христианства, редакции не является маркером восточного цивилизационного типа, в том числе и для русской/российской культуры, в определенный период его унаследовавшей.
Во-вторых, заимствованные от кочевников социальные, экономические, политические стандарты поведения, ценности, формы, отчасти – институты.
Важно иметь в виду то, как на себя смотрела сама Россия, называла себя она Востоком или Западом, в качестве какой культуры она выступала (или под каким лицом пыталась предстать) на международной арене.
В отношениях со Степью Русь также не считала себя Востоком. Вот они, кочевники, и были для нее Востоком, воплощением самой настоящей восточной мощи: жесточайшая иерархичность социальной (в точности копирующей военную) организации, беспрекословное подчинение хану, пренебрежение к личности любого из тех, кто не – единственный и незаменимый – правитель. Но дело в том, что для того времени фундаментальных различий между Востоком и Западом не существовало (до 15-17 веков, когда Запад стал носителем совершенно специфических черт), так же организованы были “варварские королевства” франков, вестготов и т.п., это исторически необходимый способ существований в данный период. Нет ничего удивительного, что Русь от Степи восприняла тяготение к авторитарному стилю правления (даже если не заимствовала бы – этот способ вызрел бы внутри как возможный и желательный на этапе преодоления раздробленности), системообразующую инфраструктуру (налогообложение, коммуникация), удивительно другое: что эти формы остались неизменными, непреобразованными на столь долгий исторический период. Видимо, Россия по-восточному пассивна, скупа на внешние движения и на внутренне переустройство и консервативна, как об этом говорилось и выше, но в психологическом, а не историческом аспекте.
Что касается научного типа мировоззрения (просвещенческого идеала, впоследствии позитивизма), то Россия стала воспринимать его не раньше, чем с реформами Петра I и созданием по западному образцу университетов и Академии наук. И это восприятие происходило, в отличие от попыток создать “западные” не по виду, а по структуре и сути социальные и политические институты, очень и очень эффективно. Мифологемность сознания основной части населения не мешало распространяться новому типу сознания и человека в среде интеллектуалов, сначала дворянской элиты, потом разночинцев, третьего сословия, а потом и профессионалов в науке. Это западное мышление, оказавшееся уместным и прижившееся в России, постановка целей западной техногенной цивилизации: жажда интеллектуального познания, надежда на внедрение достижения в практику, осознание ценностью деятельность по производству научных знаний. То, что это происходит медленно и кособоко – вина “глины”, субстрата восточной пассивности, непонимания, что бизнес (в западном понимании, ставшим практически универсальным) – это не синоним личного и быстрого обогащения, причем любым способом.
Мы снова видим разделение на два слоя (отчасти дублирующиеся и в социальном разрезе): “восточный” психологический, мировоззренческий субстрат (ни от кого, вероятно, не заимствованный, а ab initio, генетически такой, сформированный географическим, климатическими, другими сильнейшими и “первовлияющими” на культуру факторами на заре ее формирования) и более или менее прижившиеся на него западные “формы”. Причем эти формы являются необходимыми, практически безальтернативными для России, потому что соседний Восток (Дальний и Ближний) либо не создал таких форм (демократические идеи, ценность любой человеческой личности, а не только вождя или великого ученого/поэта, чью ценность тоже, кстати, можно легко и быстро “отменить”), либо присущие Восточному миру формы взаимодействия с соседями оказываются непригодными в масштабе всего мира, говорящего на языке ценностей Запада. Причем уже очень давно – с Эпохи Великих Географических Открытий. Можно много говорить о том, “навязаны” ли эти ценности миру, плохи ли они – в перспективе или уже сейчас дают трещину – но это так. Мир ведет диалог по-английски, экономический, научный обмен происходит по правилам Запада (открытость и транспарентность как корпоративные ценности – при незыблемости копирайта (!), не то что частной собственности).
Мировое сообщество предпримет меры по изоляции тех участников диалога, которые эти правила нарушают. Страны, не могущие в своей национальной культурной специфике выделить слоя, гибкого и способного к восприятию западных образцов, так, чтобы не нанести вреда собственной структуре (если они этого опасаются) “инфицированием” ее западными семенами, но при этом использовать этот слой как свою “часть” нейтральной полосы, как поле диалога, репрезентировать себя этим слоем перед миром, из коммуникации будут исключены. Или выберут добровольную самоизоляцию, самоустранятся, как это долго делала Япония, если не сочтут этот путь тупиковым. Но как раз именно Япония на современном этапе продемонстрировала удачный вариант этих “двух слоев”.
Россия тоже является двухслойной культурой. Я назвала бы это Евразией, евразийским типом, но я не вполне могу согласиться с оценками нашей специфики, данными идеологами этого философского направления (Н. С. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Г. В. Флоровский и П. П. Сувчинский) и тем более перспектив России, предложенных ими.
Этническая комплементарность с монголоидами – дело просто привычки воспринимать их как “своих”, за долгое время вассальной зависимости от Орды они действительно стали так восприниматься: жестокие, до конца не понятные – но свои. И их совершенно закономерно предпочитали абсолютно неизвестным чужакам с Запада.
Православие перестало быть связующим звеном: кого и чего с кем и чем? Конфессиональное единство перестало быть значимым: каждый хочет быть сам по себе, но груза ответственности за свои же действия старается избежать. Выполнения этого естественного человеческого желания (хотя и не самого морального) в условиях современной действительности человек не может переложить ни на один социальный (религиозный) институт, а для подавляющего большинства населения к этому и сводится функция Церкви как института по “скреплению” социума. То, что это вообще следствие существования Церкви, а не дело ее прямого руководства и целенаправленных усилий, не желает быть принято как факт.
Идиократия как предпочтительная форма управления для евразийцев. На такую точку зрения можно возразить, что идеалы либерализма в современном мире не могут быть проигнорированы отдельно взятой страной без санкций по отношению к ней со стороны мирового сообщества: эффективных или неэффективных, отвечающих демократическим и гуманистическим идеалам или нет, но неких ответных мер вплоть до изоляции. Коллективизм является идеальной конструкции, православие как объединяющая доктрина не работает.
Вот с предложенным принципом демотии вместо демократического устройства можно было бы согласиться. Действительно для России, если бы она хотела идти по пути развития, диктуемого внутренними причинами и механизмами, а не следуя привычке подчинения авторитарному правителю без доли личной ответственности или создавая пустые оболочки западных институтов, эта форма участия социума в управлении была бы органичнее. Русский/российский человек в одинаковой степени равнодушно воспринимает что далекого ”царя”, правящего самовластно, что парламент, по замыслу представляющий его, человека, интересы. А находящийся “в пределах видимости”, занимающийся насущными проблемами земский собор вызовет больше доверия, предоставит опыт реального заинтересованного участия отдельно взятого человека-хозяина в общинных делах. С земского собора и спрос - в принципе возможен (а какие могут быть претензии к ”царю”? – никаких), он не будет представляться другой планетой, как ”Москва-Кремль-Хозяин”.
Вот только с авторитаризмом никакие комбинации хорошего результата не дадут.
Вот тогда и можно надеяться на осознанное участие “не за страх, а за совесть” человека в деле, которое его пока напрямую не затронуло, избавление от страха перед всесильностью и непредсказуемостью власти, обучение рациональному планированию и прогнозированию.
То есть как итог на сегодняшний день (год, век) мы имеем Восток, научающийся не быть, но говорить и работать, как Запад. Потому что иных эффективных моделей для России взять негде. Ни наработать своих она не успела в ходе исторических потрясений и перетасовок, ни Восток (Дальний) своими способами создания западного “слоя” (как поля диалога) делиться безвозмездно не поспешит.

==========================
shlomith_mirka: (Default)
А вот будут здесь лежать эссе учебные. 2011 год, весна.

------------------

ЗАДАНИЕ № 5. РОССИЯ КАК ЦИВИЛИЗАЦИЯ. К кому типу относится, на Ваш взгляд русская/российская цивилизации: западная, восточная, евразийская, или особая российская. Ответ обоснуйте с точки зрения наличия в российской цивилизации сущностных характеристик того или иного типа.

Мы имеем типично “восточный”, пассивный по базовой модели реакции и необозримый вширь и вглубь субстрат, но на него, как на мягкую глину, наложены “западные” формы. Они жестки, со временем они проникают, вдавливаются относительно глубоко в вязкую массу, они задают размер и вид получаемых кирпичей. Но, тем не менее, - это только поверхностный слой. Для того, чтобы получился полностью “западный” продукт (экономическое преобразование, политическое решение, принятие социумом западной нравственной категории), еще необходима большая работа: сушка, обжиг. На деле мы имеем внутри сырую, ненадежную массу, а снаружи видимость годного кирпича, глянец. Собственно, какие процессы происходят внутри всей огромной массы, не попавшей в зону проникновения “западных” форм, ни рассчитать, ни спрогнозировать нельзя. Справиться бы с тем, что происходит с материалом, вовлеченным в “формы”, в процесс создания западных по типу институтов.
Этот “поверхностный слой ” очень важен, он отвечает за реакции российской культуры на внешние по отношению к ней факторы: политические решения других стран, межкультурные процессы. Чтобы участвовать в этом диалоге, ответный сигнал, респонс культуры должен вписываться в тот нормативный канал, по которому ведется коммуникация, иначе культура не будет принята как равноправный партнер и собеседник. И этот коммуникативный канал в современном мире – “западный”: требующий однозначности связей, четкости аналитических операций, личной ответственности каждого лица, вступающего в переговоры. Культуры, позволяющие себе в политике “восточное лукавство” или варварскую безвекторную агрессивность будут подвергнуты остракизму, культуры окажутся в изоляции. Миру продиктованы жесткие “западные” нормы коммуникации, ведения бизнеса, и хорошо это или плохо, приведет ли к стиранию национального своеобразия или, напротив, привьет на нашу еще довольно дикую почву ценности гуманизма и свободы (в западном ее понимании), это так.
С точки зрения форм и способов познания мира, отражения его в сознании носителя российской культуры, наша культура “восточна” по происхождению, по бытующим в социуме стереотипам.
Сознание носителя русской/российской культуры мифологемно с самого начала, реальная воспринимая действительность сливалась с воображаемой и несуществующей всегда и исконно, задолго до того, как, вместе и вслед Западной цивилизации в культурном поле постмодернизма в России размножились не наполненные содержанием симулякры. Человек российской/русской культуры легко, не осознавая катастрофы провала разума, переходит от рационального познания к интуитивному. Для западного “мыслящего” субъекта познания иррациональное – темное, враждебное по преимуществу, во всяком случае, заигрывать с ним опасно и ответственность полностью ложится на начавшего эту игу субъекта, его одного. Носитель русского культурного типа без усилий переходит от ratio к мифу и сказке, причем нормой для него является ожидание худшего: сказка черная и страшная. Он верит в “доброго царя”, который добр именно потому, что далеко, что не принадлежит к миру быта, беспросветному и дикому, в котором и проходит его жизнь. Да он может просто и не замечать течения этой жизни, равно серой, равно полной безразличия ко всему и вся, жить как будто в вечном обмороке. Это вера в иллюзии, далекие дали, не должно прилагать ни малейшего усилия, чтобы к ним приблизиться: они существуют не для того, чтобы стать чьей-то присвоенной реальностью. А если с “добрым царем” придется встретиться наяву, то несправедливость от него будет принято как должное и нормальное: чего еще ожидать от того, что приходит из нереальных “далей” и обретает плоть, как не того, что будет оно соответствовать образом и духом своим всей этой черной действительности.
Мировоззрение в целом пессимистично, сказывается опыт человека, привыкшего ожидать худшего. Но с этим сочетается безумная вера в чудо, в то, что все устроится и разрешится как-то само, без участия субъекта: даром перепавшее счастье, наследство, подарок судьбы, “халяву”. Неискоренимо это желание: приобрести без труда (“халява”), получить награду за некачественно выполненную работу, потому что это оказалось незамеченным (“халтура”), проскочить, обойти, оставить кого-то в дураках (“сам виноват, раз не мог, как я”), желание утверждаться за счет унижения другого. И нет понимания, насколько это аморально. Есть “польза”, есть “выгода”, и разговоры о “духовности” отступают на второй план. Нет в русской культуре восточного приоритета нравственности над писаным законом, потому что нет самой нравственности (пусть в “восточном” изводе), хотя традиция-то как раз есть: традиция безнравственности. И только в крайнем случае происходит апелляция не к ней, а к писаному закону: и закон – западный.
В русских сказках – самому ничтожному, незаслуживающему, не ищущему и не надеющемуся ни на что достается волшебная щука, жар-птица, сокровище, жена-умница-красавица; а активность и попытки выбраться из своего болота – порицаются, “знай свой шесток”, связываются с гордыней, пренебрежением к своему кругу и традиции.
---
Месиво, болото, которое все поглощает, индифферентная, безразличная ко всему прорва. Если что-то попадает в него – остается на поверхности, постепенно задыхается и гибнет. Равнодушна она ко злу и к добру – до тех пор, пока семена того или другого не прорастают, не кристаллизуются внутри этой толщи во что-то уже твердокаменное, отчетливое, очерченное определенными формами, то есть – когда уже поздно. Только тогда наступает реакция культуры, пробуждение. Все остальное время – анабиоз, спячка. Или – поднимается муть, если всколыхнется это болото. Что в нем вырастает хорошего – дело случайности, не заслуга безликой “среды”, а дар и жертва отдельных людей. В уста Базарова И.С. Тургенев вкладывает слова, что нет ничего гнуснее, подлее народных поговорок, отражающих дух и мораль этих людей.
Собственно, так же омерзительны сюжеты современных рекламных роликов: отнять, не дать, не поделиться, обмануть, свалить вину – и чувствовать себя крайне довольным. Хотя это не вина только русской/российской культуры: дух потребительского общества.
Индивидуализм худшего пошиба: лишь бы меня не трогали, “моя хата с краю” – и спать-спать-спать дальше, вечно. Только спить не царевна, а жуткий леший или водяной. Это усталость народа, старость этноса; и она даже не в столетиях истории измеряется; похоже, русский - как государствообразующий народ, времен еще Киевской, а потом Московской Руси, - родился стариком. Кроме того, пережитого опыта деспотий, бесцеремонности вмешательства государства во всё и вся уже достаточно, чтобы отбить желание строить собственный чистый дом, где придерживают дверь и говорят “спасибо”, “пожалуйста” и “извините”: все равно в любой момент вломятся, натопчут грязными сапогами, велят выметаться. Только у очень немногих после этого не опустятся руки. Огромна усталость народа, всего в целом и каждого человека в любой семье, любой женщины, любого мужчины. Каждый – раненое животное. Каждый пошевелится (и еще как: разнесет и опоры, и стены, и от леса вокруг одни пни останутся!), только если задело за живое. Но до тех пор – будет долго, долго терпеть: западную модель “давайте обсудим условия” русский человек примет за какую-то слабохарактерность, отсутствие мужской воли выдюжить. То, что переговоры, диалог способны изначально значительно изменить складывающуюся ситуацию, привести к взаимному удовлетворению, русский человек, конечно, понимает, но если и будет загодя принимать меры, сделает это молчком, втихую, чтобы ему не помешали. Из-за того, что сам в принципе готов “терпеть”, с равнодушием отнесется и к бедам соседа: “а почему бы и ему не потерпеть?”. Нет понимания, что люди различны, предъявлять ко всем одинаковые требования (пусть даже ровно такие же, как к себе!) – как минимум неразумно, не говоря о том, что негуманно.
Не глупость – а отупение, равнодушие, и в том числе и к себе: нечего беречь, хранить, то, ради чего прилагали большие усилие, дало мизерный результат, то, что зарабатывалось с большим трудом, просто ничего не стоит, не говоря о том, что его всегда могут отнять (если кто-то решит, что оно хоть чего-то стоит). Хлам, грязь повсеместно – потому что нет “моего дома”, есть место, где будет ночевать, перетерпевать, перебиваться. В опыте этого корень укрепившейся в менталитете неприязни к тому, кто еще что-то делает и на что-то надеется, самооправдания за собственное бездействие и, в то же время, накопившейся ярости, возможности бунта: да сколько же можно! Это сила, но ей не быть конструктивной и созидающей, слишком аффективна, слишком безвекторна (как ударная волна – просто сметает всё), слишком кратковременна. И снова наступает период апатии и сна.
-------------
Единодушие – только в неучастии. Человек сам по себе, носитель русской/российской культуры, может сделать многое: достойное, справедливое, самоотверженное. Но на глазах у других – никогда не выбьется из общей колеи (и это скорее дальневосточная, китайско-японская традиция), не станет вести себя, как ближнесвосточный пророк, неординарным поведением показывая и объясняя нечто важное. Это трактуется в нашем культурном пространстве как юродство, что редко одобрялось, хотя и не порицалось, вызывало скорее жалость, чем пламенную веру и желание следовать за. И трактовалась как юродство, юродством и становилось, и часто в худшем смысле: жаждой личной святости через смирение перед личной ущербностью и обиженностью.
Отдельные люди – дар или наказание, чаще – дар, а болото – это судьба.
Русский психологический тип по-восточному склонен к фатализму. Время для носителя русского/российского сознания по-восточному циклично: цикличным осознается ход истории, замкнута в кольцо сама судьба (сон-пробуждение-сон); всякий миф, а они составляют подспудную основу коллективного сознания, творится одновременно в истории и в вечности, представляет вневременные события, образцы, архетипы.
Линейное течение времени россиянином осознается редко и прерывисто – когда он контактирует с носителем как раз такого восприятия времени, с носителем “западной” культурной действительности. Цикличность и медлительность “восточного” россиянину ближе. И при этом способность безболезненно на краткий период подстраиваться под тип собеседника – это восточная гибкость, присущая нам.
--------------
Коллективизм – только в бездействии, в молчании, единодушие попыткой незамечания сохранить привычное положение вещей, сделать произошедшее небывшим: русский/российский человек хорошо умеет закрывать глаза.
Если это созерцание, то несфокусированное, не нашедшее предмета. Какое-то неосмысленное белоглазое глядение в собственную муть, болотную воду. И оно выпивает силы, изматывает: потому что этим глядением гипнотизируем и себя, и то чудовище там над дне, тем больше срастаемся с ним - до невозможности впредь отделить, отсечь себя и свою человеческую (нравственную) природу от него, хищного, стихийного, за пределами категорий добра и зла обитающего. Этим парализуем все другие попытки движения, волю, чувства, любую другую активность: всматриванием как единственным средством пытаемся предотвратить ворочание зверя. То, что это патовая ситуация, полуспящему, заторможенному Индре-Георгию не ясно. Одно тело, одно сознание – прочнейшей паутиной герой связал себя с чудовище.
То, что в западной ли, в восточной ли мифологии всегда расчленено: свет и тьма, добро и зло, дракон и драконоборец, - в русском сознании переплетено и перепутано. Нет в былинах, не в сказаниях однозначного добра и однозначного зла: самый положительный герой совершает зло, которое его врагам не снилось, поддавшись аффектам, творя месть. В индийской мифологической системе есть только черное и белое, у скандинавов, у франков, у бриттов: есть справедливость, есть наказание. В русской мифологии совершивший зло вроде бы во всем остальном совершенно положительный герой прощается “просто так”. Это не милосердие. Это равнодушие: равноприятие добра и зла от любимой руки.
Характерная черта – подозрительность. Предчувствие во всем проникающем извне в культуру какого-то злого умысла.
Все заимствования искажаются, извращаются, оказавшись на этой почве, - и это превращение с ними производят чуть ли не намеренно, приспосабливая под себя, делая “безопасным”, для системы, для себя как элемента системы, чтобы новшество как-нибудь не принесло бы каких-нибудь существенных изменений. Вот что типично восточное – осознание некоей махины над собой, за собой, восхищение и преклонение перед нею: государства ли, Церкви ли, любой мелкой власти, лишь бы над; при ясном понимании, что она плоха, неуклюжа, неотлажена, что она скорее подомнет, чем выберет нормальный объездной путь, желание сохранить ее такой, какая она есть, страх обрушения. Вариант “ремонта” крайне редко рассматривается. Недоступно русскому/российскому пониманию то, что это не внешняя сила, данная для управления/ в наказание свыше, а способ организации людей, людьми же для своего блага и созданный.
Искажение происходить и из опасливой подозрительности, и из странного феномена русского психологического характера, извращенного, перевернутого понимания стыда-вины-греховности-наказания, в результате чего мыслится справедливым и правильным - “пусть мне будет еще хуже”. И тем, кто со мной, - уж заодно; им-то за что должно быть лучше? Привычка равнять и судить по себе – застарелая, восточная. Никогда эта культура не переживала Ренессанса с его торжеством человеческой красоты и уникальности, Реформации и протестантизма с его евангельской мощью, времени осознанной свободы и самостоятельно принятых решений: во что верить (мощнейшие религиозные волнения, закалка философско-богословских систем католицизма и протестантизма в диспутах друг с другом), кому подчиняться (Английская буржуазная революция, Великая французская революция, когда людьми создавались и опробовались различные формы управления, государственные и социальные институты), как и для чего работать (складывание здоровых капиталистических отношений). Русский/российский человек преимущественно привык просто брать (перенимать) или противиться навязанному сверху заимствованию, а не создавать и проверять собственным опытом.
Здесь сказывается та истина, что важен не воспринятый результат, а весь предуготовляющий путь, опыт труда по созданию.
Россия заимствует западные образцы, жесткие, устоявшиеся формы, опробованные и прошедшие проверку историей в их породивших странах, но даже если надеяться, что восприятие произойдет без искажения, ожидать успеха трудно. Никогда не будут ценны либеральные и демократические ценности, если они получены запакованными в коробке, как посылка, а не завоеваны, не созданы внутри самой культуры через осознанное отвержение других форм: авторитаризма, тоталитаризма, теократии.
-----
И в отдельно взятом русском человеке, и в этносе в целом есть какая-то тяга к самоуничтожению, оставляющая след в искусстве (особенно в литературе), в распространенных поведенческих реакциях, в ценностях и оценках. Причем коллектив, как правило, предпочитает медленное самоуничтожение: ума, души, духа, тела – комплексно и длиной в жизнь. Этого я не могу увидеть ни у одной другой культурной общности.
-------
Такие страны, в которых идеи, завоеватели, их религии и экономико-политические модели потонули, стали сначала бесформенно-ничьими, а потом воплотились в виде внутренне присущих культуре форм, - это Китай и отчасти Индия (до мусульманского нашествия). Это типично восточная модель поведения, “женская” культура, принимающая и поглощающая всех пришлецов. Поведение России похоже на эту модель с одним отличием. Китай поглотил варварское население своих северных окраин, пришедших из степи завоевателей-монголов “китаизировал” на мощной базе конфуцианства, не столько религиозного, сколько социально-этического учения. Россия, принимая “западные” образцы (университеты, разделение властей, научный тип мировоззрения), на протяжении всей своей истории пытается связать их с той базой, которая у Руси/России имеется: православие. И эта основа не этическая и не социальная, а только религиозная. И в этом слабость и неустойчивость российского социокультурного древа, на которое и производятся “прививки”. “Самодержавие” имелось – как самосознание верхушки, имперская идеология, а “народности”, в общем-то, и не существовало.
----
Хотя, возможно, все, что изложено мной выше, также является набором стереотипов, продуцируемых культурой же.
----
Но при этом наблюдается стремление увидеть себя со стороны, а “сторона” для России – это всегда Запад, почти никогда не Восток. Восток был ориентиром, был культурным эталоном, предоставляющим шаблоны, мерила и оценки, предоставляющим оптику для взгляда на себя для России только несколько раз за всю историю: это Византия, от в X веке Русью которой было воспринято христианство и, как это ни странно, Золотая Орда, татаро-монголы, то есть XIII век. Восток, пришедший с двух сторон. И принесенные этими двумя мощными “восточными” волнами изменения оказались самыми долговечными, прочными, продиффундировавшими в саму плоть нашей “глины”. Это, во-первых, христианство в его восточной, византийской редакции (но принимать во внимание и рассматривать его отличие его от западной (католической) традиции имеет смысл только после того, как раскол произошел и был осознан). Русь как княжество и царство не осознавала себя Востоком так же, как и Византия (Восточная Римская империя) не была таким уж Востоком по отношению к Западной Римской империи. Здесь важнее единство принадлежности, генетического наследования Риму, чем специфика населения (греки, армяне, евреи, тюрки, славянские народы на приграничье и прочие варвары), важнее их осознание своего гражданства, а не родоплеменной кровной принадлежности. Так что христианство как религия все же Западного мира в какой угодно его, христианства, редакции не является маркером восточного цивилизационного типа, в том числе и для русской/российской культуры, в определенный период его унаследовавшей.
Во-вторых, заимствованные от кочевников социальные, экономические, политические стандарты поведения, ценности, формы, отчасти – институты.
Важно иметь в виду то, как на себя смотрела сама Россия, называла себя она Востоком или Западом, в качестве какой культуры она выступала (или под каким лицом пыталась предстать) на международной арене.
В отношениях со Степью Русь также не считала себя Востоком. Вот они, кочевники, и были для нее Востоком, воплощением самой настоящей восточной мощи: жесточайшая иерархичность социальной (в точности копирующей военную) организации, беспрекословное подчинение хану, пренебрежение к личности любого из тех, кто не – единственный и незаменимый – правитель. Но дело в том, что для того времени фундаментальных различий между Востоком и Западом не существовало (до 15-17 веков, когда Запад стал носителем совершенно специфических черт), так же организованы были “варварские королевства” франков, вестготов и т.п., это исторически необходимый способ существований в данный период. Нет ничего удивительного, что Русь от Степи восприняла тяготение к авторитарному стилю правления (даже если не заимствовала бы – этот способ вызрел бы внутри как возможный и желательный на этапе преодоления раздробленности), системообразующую инфраструктуру (налогообложение, коммуникация), удивительно другое: что эти формы остались неизменными, непреобразованными на столь долгий исторический период. Видимо, Россия по-восточному пассивна, скупа на внешние движения и на внутренне переустройство и консервативна, как об этом говорилось и выше, но в психологическом, а не историческом аспекте.
Что касается научного типа мировоззрения (просвещенческого идеала, впоследствии позитивизма), то Россия стала воспринимать его не раньше, чем с реформами Петра I и созданием по западному образцу университетов и Академии наук. И это восприятие происходило, в отличие от попыток создать “западные” не по виду, а по структуре и сути социальные и политические институты, очень и очень эффективно. Мифологемность сознания основной части населения не мешало распространяться новому типу сознания и человека в среде интеллектуалов, сначала дворянской элиты, потом разночинцев, третьего сословия, а потом и профессионалов в науке. Это западное мышление, оказавшееся уместным и прижившееся в России, постановка целей западной техногенной цивилизации: жажда интеллектуального познания, надежда на внедрение достижения в практику, осознание ценностью деятельность по производству научных знаний. То, что это происходит медленно и кособоко – вина “глины”, субстрата восточной пассивности, непонимания, что бизнес (в западном понимании, ставшим практически универсальным) – это не синоним личного и быстрого обогащения, причем любым способом.
Мы снова видим разделение на два слоя (отчасти дублирующиеся и в социальном разрезе): “восточный” психологический, мировоззренческий субстрат (ни от кого, вероятно, не заимствованный, а ab initio, генетически такой, сформированный географическим, климатическими, другими сильнейшими и “первовлияющими” на культуру факторами на заре ее формирования) и более или менее прижившиеся на него западные “формы”. Причем эти формы являются необходимыми, практически безальтернативными для России, потому что соседний Восток (Дальний и Ближний) либо не создал таких форм (демократические идеи, ценность любой человеческой личности, а не только вождя или великого ученого/поэта, чью ценность тоже, кстати, можно легко и быстро “отменить”), либо присущие Восточному миру формы взаимодействия с соседями оказываются непригодными в масштабе всего мира, говорящего на языке ценностей Запада. Причем уже очень давно – с Эпохи Великих Географических Открытий. Можно много говорить о том, “навязаны” ли эти ценности миру, плохи ли они – в перспективе или уже сейчас дают трещину – но это так. Мир ведет диалог по-английски, экономический, научный обмен происходит по правилам Запада (открытость и транспарентность как корпоративные ценности – при незыблемости копирайта (!), не то что частной собственности).
Мировое сообщество предпримет меры по изоляции тех участников диалога, которые эти правила нарушают. Страны, не могущие в своей национальной культурной специфике выделить слоя, гибкого и способного к восприятию западных образцов, так, чтобы не нанести вреда собственной структуре (если они этого опасаются) “инфицированием” ее западными семенами, но при этом использовать этот слой как свою “часть” нейтральной полосы, как поле диалога, репрезентировать себя этим слоем перед миром, из коммуникации будут исключены. Или выберут добровольную самоизоляцию, самоустранятся, как это долго делала Япония, если не сочтут этот путь тупиковым. Но как раз именно Япония на современном этапе продемонстрировала удачный вариант этих “двух слоев”.
Россия тоже является двухслойной культурой. Я назвала бы это Евразией, евразийским типом, но я не вполне могу согласиться с оценками нашей специфики, данными идеологами этого философского направления (Н. С. Трубецкой, П. Н. Савицкий, Г. В. Флоровский и П. П. Сувчинский) и тем более перспектив России, предложенных ими.
Этническая комплементарность с монголоидами – дело просто привычки воспринимать их как “своих”, за долгое время вассальной зависимости от Орды они действительно стали так восприниматься: жестокие, до конца не понятные – но свои. И их совершенно закономерно предпочитали абсолютно неизвестным чужакам с Запада.
Православие перестало быть связующим звеном: кого и чего с кем и чем? Конфессиональное единство перестало быть значимым: каждый хочет быть сам по себе, но груза ответственности за свои же действия старается избежать. Выполнения этого естественного человеческого желания (хотя и не самого морального) в условиях современной действительности человек не может переложить ни на один социальный (религиозный) институт, а для подавляющего большинства населения к этому и сводится функция Церкви как института по “скреплению” социума. То, что это вообще следствие существования Церкви, а не дело ее прямого руководства и целенаправленных усилий, не желает быть принято как факт.
Идиократия как предпочтительная форма управления для евразийцев. На такую точку зрения можно возразить, что идеалы либерализма в современном мире не могут быть проигнорированы отдельно взятой страной без санкций по отношению к ней со стороны мирового сообщества: эффективных или неэффективных, отвечающих демократическим и гуманистическим идеалам или нет, но неких ответных мер вплоть до изоляции. Коллективизм является идеальной конструкции, православие как объединяющая доктрина не работает.
Вот с предложенным принципом демотии вместо демократического устройства можно было бы согласиться. Действительно для России, если бы она хотела идти по пути развития, диктуемого внутренними причинами и механизмами, а не следуя привычке подчинения авторитарному правителю без доли личной ответственности или создавая пустые оболочки западных институтов, эта форма участия социума в управлении была бы органичнее. Русский/российский человек в одинаковой степени равнодушно воспринимает что далекого ”царя”, правящего самовластно, что парламент, по замыслу представляющий его, человека, интересы. А находящийся “в пределах видимости”, занимающийся насущными проблемами земский собор вызовет больше доверия, предоставит опыт реального заинтересованного участия отдельно взятого человека-хозяина в общинных делах. С земского собора и спрос - в принципе возможен (а какие могут быть претензии к ”царю”? – никаких), он не будет представляться другой планетой, как ”Москва-Кремль-Хозяин”.
Вот только с авторитаризмом никакие комбинации хорошего результата не дадут.
Вот тогда и можно надеяться на осознанное участие “не за страх, а за совесть” человека в деле, которое его пока напрямую не затронуло, избавление от страха перед всесильностью и непредсказуемостью власти, обучение рациональному планированию и прогнозированию.
То есть как итог на сегодняшний день (год, век) мы имеем Восток, научающийся не быть, но говорить и работать, как Запад. Потому что иных эффективных моделей для России взять негде. Ни наработать своих она не успела в ходе исторических потрясений и перетасовок, ни Восток (Дальний) своими способами создания западного “слоя” (как поля диалога) делиться безвозмездно не поспешит.

==========================

Profile

shlomith_mirka: (Default)
shlomith_mirka

January 2013

S M T W T F S
  12345
678 9101112
13141516171819
20212223242526
2728293031  

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 24th, 2017 01:34 am
Powered by Dreamwidth Studios